“Я целовала, плакала, не отпускала, мама будила меня, а я всё плакала, плакала”

03.06.2018 6:32 7

“Я целовала, плакала, не отпускала, мама будила меня, а я всё плакала, плакала”

В “Редакции Елены Шубиной” вышел сборник рассказов “Счастье-то какое!”. “Правмир” печатает рассказ Екатерины Златорунской “Голубое или розовое”

Она была младшей сестрой моей мамы, но я никогда не называла ее тетей, только по имени, и не Аля, а Алька.

Мама дежурила по ночам на «скорой», папа — в котельной. Алька ночевала со мной и моей сестрой. Утром сестра уходила в школу, и мы оставались вдвоем. Каждый раз мы рассматривали альбом с фотографиями, оливково-бежевого цвета, бархатный на ощупь, с плотными картонными листами, перемежавшимися припудренной калькой. Она приносила его тайно и никому, кроме меня, не показывала, но и мне разрешала смотреть только вместе с ней.

Все фотографии были подписаны ее аккуратным почерком. Место и дата.

На фотографиях — молодые дед и бабушка по отдельности и вместе. Таких у нас дома не было. Дед кудрявый, а бабушка в черной шляпке, и шляпкой Алька гордилась особенно. Потом они же и три девочки на крыльце деревенского дома — двенадцатилетняя девочка (моя мама), семилетняя тетя и двухгодовалая Аля — маленькая, кудрявая, акварелью проступавшая сквозь серую бесцветность фотографии. Бабушка уже постаревшая, в привычном белом платке, концы платка заведены назад и связаны узлом на затылке. Дед закрыл рукой лицо от солнца. Алька смахивала на их лица стрекозиное крыло бумаги и переворачивала страницу.

На прозрачную кальку она сводила картинки с открыток и раскрашивала их цветными карандашами — длинные стебли гиацинтов, воздушные шары, румяных малышей, окруживших Деда Мороза. Чтобы не смазать рисунки, она держала локоть высоко над бумагой или клала между кистью руки и рисунком салфетку.

Я рисовала в своем блокноте, но мне хотелось на этих туманных листах, вуалью накрывающих лица бабушки и дедушки. Она не разрешала. Пока была у нас, прятала альбом, как сокровище, от всех в шкаф, далеко, в темноту, в безопасность. Я доставала и смотрела. Со временем прозрачные листы от множества просмотров затрепались и порвались.

Она покупала две одинаковые раскраски, одну — мне, другую — себе. Я закрашивала черно-белые фигуры как попало, она — аккуратно, кисточкой, не выходя за края. Мы лежали на полу. На газете — коробочки с красками и стакан с водой. Совсем не разговаривали. Сколько мне было? Три? Четыре? Если бы вспомнить.

Провожала и встречала со школы, весь первый класс. Помню, как сидела в белой кроличьей шапке на скамейке рядом со входной дверью и ждала меня. Свет в холле был рудный, маслянистый, зимний.

Я бежала к ней, переобувалась, что-то рассказывая на ходу, и продолжала рассказывать всё время, пока мы шли домой по обледенелым ветреным улицам, я поскальзывалась, она тут же подхватывала — да держись, не разбейся. Приходили домой, ели жареную картошку на кухне, я делала уроки. Ей очень нравились каллиграфические буквы в прописях. У нее самой был красивый почерк. Я просила — напиши за меня, и она с удовольствием писала.

Она работала на кондитерской фабрике, мой дядя шутил — сладкая женщина, но она и правда была сладкая: кудрявые волосы, голубые глаза, мягкие нежные губы, верхняя полнее нижней. Единственное, что немного портило красоту ее лица, — это зубы, передние чуть выступали. Она стеснялась и на фотографиях улыбалась, не разжимая губ.

Она была мягкая, пепельная, ее можно было очень любить, но она всю жизнь прожила одна. Полуженщина, полуребенок. Чем-то болела в детстве, и болезнь дала осложнение на слух. До сих пор помню ее беспомощное, даже просительное выражение лица, когда она что-то не слышала. Бабушка любила ее больше остальных детей, и она ее больше всех.

На юге хозяин квартиры, которую мы снимали, каждый раз вздыхал, когда видел ее, — ах, какая горячая, копченая. Ей не было и тридцати.

Она любила загорать. Приезжала в деревню, к бабушке, и лежала в саду. Одеяло, подушка, солнце. «Не мешайте, не загораживайте солнце», — говорила она мне и двоюродной сестре Наташе. Но мы загораживали, обступали ее со всех сторон, лежать на солнце долго мы не могли. Она прогоняла нас к мелкой речке, на дне которой круглые камни блестели, как рыбки. Мы ходили по дну и искали среди каменного одноцветья — редкий цветной, драгоценный, волшебёэЁный. Речка лежала в тени ивы, на наши плечи, руки слетались комары, и мы, не отыскав магического камня, возвращались обратно. Алька по-прежнему лежала, читала что-то, вокруг нее — дремотная тишина.

— У вас ноги грязные, не наступайте на одеяло, — сердилась она, но мы не обижались, садились на траву и рассматривали укусы, вспухшие розовыми поцелуями на руках.

Так она лежала, засыпала, мы разговаривали с сестрой шепотом, ходили по саду на цыпочках и в конце концов убегали в дом.

Она приезжала в субботу, на первом автобусе. Бабушка говорила — я вам скажу, когда встречать. Но мы не ждали бабушкиного предупреждения и стояли на своем посту, у подножия горы, с самого утра. Ждать было скучно, поэтому мы устанавливали дежурство. По очереди бегали в сад есть вишню, по очереди катались на качелях. Мы загадывали — розовое или голубое. Два ее любимых платья. И радовались, когда угадывали. Голубое. Розовое. Наконец, она спускалась с огромными сумками в руках, мы выбегали навстречу с криками — Алька, Алька приехала!

Бабушка ждала ее в доме. Встречала сдержанно, без объятий и поцелуев.

Но внешняя холодность их отношений была скорее рамкой для безграничной внутренней любви.

После первых радостных минут она переодевалась в старое платье, шла за водой к колодцу, мыла полы. Мы тихо сидели в комнате с предварительно вымытыми ногами и смотрели на ее руки и тряпку из старого махрового халата, стиравшую с половиц сухую темную тень, и они становились светлыми, сливочными.

В деревне она становилась грозной хозяйкой, стерегла бабушкино спокойствие. Не ходите грязными ногами по дому, не хлопайте дверью, разговаривайте шепотом, не бегайте, не крошите на пол печенье, не рыскайте в шкафах.

Но мы всё равно вились за ней следом повсюду. Она на кухню — и мы на кухню, она в сад — и мы в сад. Так проходил день.

А вечером сидели на крыльце, темнело, мы грызли семечки, разговаривали. Вот о чем? Вспомнить бы.

И вечер сине-лиловый, темный, и деревья, и ветер, и прохладное, скользкое от краски крыльцо, и как она расплетала мне волосы, проводила пальцами между прядями, словно просеивала зерно, и как это было приятно. И как было тихо, спокойно. Всё утреннее, дневное, шумное, гневливое засыпало, умиротворялось, мы не помнили прежних ссор, обид.

Совсем в ночь приезжал дедушка с рыбалки, снимал резиновые сапоги, раскладывал в гараже удочки, снасти. Машина стояла на улице с зажженными любопытными фарами, похожая на странное животное с желтыми глазами. Наконец, он загонял ее в гараж. Животное засыпало. Мы ложились спать, а они там с дедушкой еще долго говорили, ходили, чистили рыбу, вешали ее на крючки, а через несколько дней ели вяленую с черным хлебом. Хлеб поливали подсолнечным маслом, сверху посыпали крупной, как град, солью.

А дома, у себя, — она разрешала всё. Каждую субботу мы с сестрой Таней приезжали к ней ночевать. Так хорошо помню ее однокомнатную маленькую квартиру. Крошечная прихожая, кухня, комната, телевизор у окна, диван у стены.

На кухне шкаф, в нем жестяные зеленые баночки, на них белой краской написано — сахар, перец, соль. Чашки лиственного цвета, с белой полосой посередине, словно перевязанные лентой по беременной талии. Шкаф, обклеенный обоями под дерево, висел над плитой, как скворечник. Белый стол под клеенкой, кресло, в нем любила сидеть моя сестра, круглая решетка радио в стене. Оно включалось само по себе, оглашало время и новости и на полуфразе отключалось по-стариковски в долгий сон. Все наши выходные были одинаковыми. Она готовила всегда одно и то же, то, что мы любили. Мама делала такое же, но не такое. У Альки всё было маленькое, аккуратное, красивое.

Она пекла шоколадный пирог или шарлотку с яблоками. Отдельно взбивала крем. Хочешь — с кремом, хочешь — без.

Зимой стелила на полу большое стеганое одеяло. Мы ложились на одеяло, опираясь локтями на подушки, выключали свет и смотрели телевизор. Совсем к ночи грели чай и пили его с пирогом. Как она хотела, чтобы нам было тепло! Приносила еще одеяла, укрывала, подтыкая так, чтобы не оставалось щелей для сквозняков. Мы спали на диване, она на кресле. Его можно было раздвинуть в длину, но оно всё равно было короткое, неудобное. Утром снова разговоры, чай, пирог, радио.

Обратно она провожала нас до остановки. Еще холодный март. Снег только начинает таять. Мы долго ждем автобуса. Сестра шутит, она всегда так умеет шутить, что всем смешно, а потом мы садимся в автобус, и я через заднее стекло смотрю, как Алька, помахав нам рукой, уходит в своем сером пальто.

Про любовь они говорили только с Таней. Алька любила ее очень и восхищалась, и смеялись они тоже над чем-то своим, а я была маленькая, и даже когда выросла, всё равно осталась для нее маленькой.

Читала она только любовные романы. У нее была коллекция книг Даниэлы Стилл. Однажды кто-то позвонил по телефону, мужской голос попросил неизвестного Владимира, всего лишь ошибся номером, но она ходила весь день улыбаясь. Рассказывала сестре, с которой делилась всем, вот помнишь, такой-то, два раза приходил в общежитие, давно было, лет семь назад, это он звонил. Сестра, конечно, не помнила. Алька сердилась — ну как же, кран протекал, помог починить кран, во второй раз принес какую-то краску. Невысокий. На Николая Рыбникова похож.

У них мог быть роман. Но не случился.

Но как долго потом, наверное, она ждала его звонка.

Она любила наряжаться. Всё время покупала новые вещи. Говорила нам с сестрой небрежно — вот, купила, на рынке сказали, что мне идет, — и осторожно вынимала из шкафа, словно только что напечатанную фотографию из проявителя, очередное платье, и так же медленно, как снимок на фотобумаге, проступала на ее лице радость. Мы всё хвалили.

До сих пор помню зеленую блузку с желто-черными разводами, желтую юбку с черными цветами по подолу, платье, еще одно платье, пиджак с блестящими пуговицами. Потом, после ее смерти, всё это так и осталось висеть в шкафу — многоцветной безумной болью.

Я долго помнила наизусть номер ее телефона, шесть цифр. Иногда набирала и слушала гудки, зная, что никто не ответит, но мне казалось — так идет какая-то связь, я звоню ей туда, где она сейчас, и она слышит, но не может подойти.

Через месяц мы отключили телефон. Через полгода в ее квартиру переехала моя сестра.

Ее зимнее пальто я запомнила серым, но оно не было серым. Это потом оно снилось таким. А тогда? Была серая шуба, козликовая, какое-то коричневое пальто с воротником, плащ.

В конце зимы, когда ее выписывали из больницы, она позвонила мне и попросила привезти пальто. Я собиралась больше часа. Пальто привезла моя тетя. Так оно и осталось — незажившим воспоминанием.

В последний месяц ее жизни мы не разговаривали. Она избегала нас, злилась, когда мы звонили, допускала в квартиру только маму с тетей. За две недели до ее смерти приехали к ней в гости, мама сказала — надо успеть попрощаться. Она лежала на кровати, голова ее была обвязана платком, в шкафу, на полке с любовными романами, лежал черный парик. Она уже его не надевала. Всё было чисто, стерильно, страшно, темно. Мы смотрели в тишине телевизор.

В автобусе меня колотило, колотило и ночью. Хотелось ей позвонить, но я не позвонила.

“Я целовала, плакала, не отпускала, мама будила меня, а я всё плакала, плакала”За неделю до своей смерти она пришла в мой сон — здоровая, кудрявая, счастливая, в темно-сером пальто с меховым воротником. Я сидела на лекции в университетской аудитории, и преподаватель, интимно склонившись надо мной, сказал — пришла твоя тетя, хочет тебя увидеть. Она стояла у окна, улыбалась.

— Ты выздоровела? — спросила я ее.

— Я пришла попрощаться.

Она говорила громко, радостно. Я гладила ее по колкой шерстяной ткани, по волосам, лицу, целовала рукава ее пальто и говорила, говорила, как люблю ее, просила прощения за непривезенное пальто, за последний приезд, за то, что не поздравила ее с днем рождения, потому что не знала, что сказать. Она тоже обнимала и гладила меня, и я понимала — она любит меня, и как неважно всё, за что я прошу прощения.

Я целовала, плакала, не отпускала, мама будила меня, а я всё плакала, плакала.

Умерла она через неделю, одна. Помылась, положила на кровать деньги, иконку, листок с переписанной молитвой. Она не успела одеться, не успела лечь на кровать.

Во сне я часто стою у спуска горы. Вижу одно и то же — дорогу, крыльцо дома, надо всем — небо. Иногда идет снег, иногда день — бесснежный. Я жду — голубое или розовое. Но Алька, счастливая, румяная, спускается в сером пальто и меховой шапке. И я не знаю, почему так.

Источник

Следующая новость
Предыдущая новость

В РПЦ не считают домогательства «бедствием» и призывают к балансу в интересах Играть в игровые автоматы Igrosoft (Игрософт) Подмосковные гаишники раздают водителям Псалтырь для профилактики правонарушений Банные веники из можжевельника оскорбили религиозные чувства алтайки Новый секс-скандал в Ватикане: 40 священников заказывали себе эскорт-услуги для геев через мессенджер WhatsApp

Православная лента