23 декабря исполняется 90 лет замечательному оперному певцу, басу, народному артисту СССР Александру Ведерникову. Как жить, когда потерял голос, что делать, если не везет с учителями, и можно ли петь духовную музыку, если она запрещена – накануне юбилея певец рассказал о своей жизни и творческом пути.
Александр Ведерников родился 23 декабря 1927 года в селе Мокино Вятской губернии. Детство прошло в Челябинской области. В 1947 году окончил Коркинский горный техникум. Учился в Свердловском музыкальном училище. В 1955 году окончил Московскую государственную консерваторию. В 1955-1957 гг. солист Ленинградского театра оперы и балета им. С.М. Кирова (ныне Мариинский театр). В 1957-1990 гг. солист Большого театра. В 1960-1961 гг. стажировался в театре «Ла Скала» (Милан). Выступал с сольными концертами. Лауреат Государственной премии (1969), народный артист СССР (1976).
– Александр Филиппович, многие великие оперные певцы в детстве пели на клиросе, но в вашем детстве, как нетрудно предположить, церковного пения не было?
– Конечно, не было. И церкви не было. Жили мы в Челябинской области, сначала в Копейске, а потом в угольном поселке Еманжелинка. Теперь это уже город Еманжелинск, а Копейск фактически слился с Челябинском.
Родился я в Вятской губернии, в селе Мокино, в многочисленной крестьянской семье. Было пять братовьёв (так до сих пор говорят в деревнях Кировской области. — Л.В.), мой отец самый младший, и они все со своими семьями жили в одном доме. Большой был дом, двухэтажный, первый этаж кирпичный, а второй деревянный. Не только сельским хозяйством занимались, но делали телеги, тарантасы. Мастерская у них была.
Во время коллективизации они подлежали раскулачиванию, но не стали ждать, а собрались и ночью уехали из дома, разбежались по всей России. Мои родители поехали в Челябинскую область, потому что там, в городе Копейске, жила мамина сестра с мужем и детьми. Я этого, конечно, не помню – мне три года было, а сестра и брат позже родились. 11 лет там прожили, потом переехали в Еманжелинку.
Мама была неграмотная, но в Копейске не только прошла ликбез, а даже окончила курсы медсестер и работала медсестрой на шахте. Отец сначала работал на стройке столяром, потом его как ударника направили учиться в Челябинский строительный техникум, после техникума он работал прорабом на строительстве шахтных сооружений.
Не только мои родители убежали из деревни, многие тогда убегали, и как раз в Копейске оказалось много земляков-вятичей. Вятские мужики были очень компанейские, часто собирались друг у друга, делали пельмени, но вообще собирались вместе не столько попить-поесть, сколько песни попеть. Хорошо пели: и общепринятые песни, и вятские!
Меня поражало это русское деревенское многоголосье: разные голоса, а такая гармония, такой лад!
Я тоже начал петь, у меня была подаренная (не помню, мужиками или отцом) крашеная глиняная кошка-копилка, обычно становился на стул, на спинку ставил кошку, пел какие-то песни, и мне в копилку клали пятаки и трехкопеечные. Потом я на эти деньги покупал краски — рисованием тоже увлекался. Еще я мечтал, чтобы отец купил скрипку, нравилось мне, как она звучит, но отец всегда покупал балалайку. А балалайка меня не очень вдохновляла, я даже не научился на ней играть.
Сцена из оперы Михаила Ивановича Глинки «Иван Сусанин». Фото: «РИА Новости»
– А отец играл?
– Отец хорошо играл на гармошке, но узнал я об этом только тогда, когда женился мой двоюродный брат. На свадьбу кто-то пришел с гармошкой, двухрядкой, отец попросил: «Ну-ка дайте сюда» и заиграл. Все заплясали. Я был потрясен, потому что при нас он никогда не играл на гармошке, и я даже не знал, что он умеет.
А балалайка так всё время и валялась. Только одну песенку знал, которую сопровождал на балалайке: «Шуба рвана без кармана, без подметок сапоги. Сорок верст прошли, ни копейки не нашли». Вот и весь репертуар.
Вообще отца я в детстве не так часто видел. Он то работал, то учился. Ему даже выделили лошадь с бричкой, на которой он ездил на объекты. Мастер был на все руки: и скамейки для дома сам делал, и стол.
– Вы тоже любите мастерить?
— Во время войны отец был на фронте — его как мастера взяли в саперные войска, — и всё приходилось делать самому. У нас корова была, и я даже сам сделал телегу, сам ковал оси. Приходил в кузницу, где меня все знали, потому что там отец часто работал, и ковал. Сбрую коровью сделал. Сено же для коровы мы сами заготовляли: сами косили, сами возили. Кормилица была! Если бы не корова, не знаю, как бы всё перенесли.
– Ваш отец вернулся с войны, хотя у сапера шансов выжить было меньше, чем у кого-либо. Чудо!
— Да. Один раз он три месяца лежал в госпитале — получил сильное ранение в тазобедренную часть. А второй раз он попал в госпиталь после контузии, и оттуда — из прифронтового госпиталя — два санитара привезли его в Еманжелинку — мы уже там жили. Ехали они дней десять. Когда привезли отца, он не говорил, не видел и не ходил — такая сильная была контузия.
Мы с братом по весне ходили на колхозные поля и выкапывали прошлогоднюю картошку, мама прокручивала ее через мясорубку, делала оладушки. Так мы отца и вытянули: через год он стал видеть, ходить на костылях. Речь вернулась, но до конца жизни он заикался и ходил с палочкой. Очень худой был, похож на Чехова. В тот год, когда он умер, я нарисовал его портрет.
– Петь вы начали, потому что дома много пели. А к рисованию кто вас пристрастил?
– Мне нравилось срисовывать с книг. А потом… У нас в Еманжелинке в клубе «Горняк» была хорошая самодеятельность, я там в хоре пел. Сначала просто пел, потом стал запевалой, а потом и сольные концерты давал – под баян пел народные песни. Баянист у нас прекрасный был, Александр Кузьмич Юшин. Слухач! Всё на слух играл, в любой тональности! Ездили с концертами по деревням.
А кружок изо в клубе вел Данила Данилович Лидер. В поселке было много сосланных советских немцев: в основном с Поволжья, но не только. Данила Данилович один из них, закончил в Ленинграде три курса Академии художеств. Сначала он работал в шахте, уголь грузил, а когда узнали, что он художник, его оттуда вытащили и сделали главным художником клуба. Он рисовал сухой кистью портреты вождей. Очень талантливый был! Умнейший человек!
А.Ведерников. Портрет композитора Г. Свиридова
Я и к нему в кружок ходил: сначала натюрморты рисовали, потом и портреты. Много я от него перенял. Жил он в комнате при клубе, там же работал, и я часто приходил к нему с утра, смотрел, как он рисует. Порисует, а потом попросит: «Попой мне». Садился в зале, и я ему со сцены пел народные песни. Данила Данилович и сказал мне: «Саша, у тебя певческий талант!»
Меня почему-то всегда влекло к людям, которые занимаются искусством.
– Но свое будущее вы тогда с искусством не связывали?
– Сначала даже не думал. Просто для удовольствия пел и рисовал, а учился тогда в горном техникуме. Там, в Еманжелинке, самые большие угольные разрезы, вот в Коркино и был техникум, где готовили кадры. На поезде мы туда ездили. Других учебных заведений поблизости не было, поэтому поступил туда.
Когда я учился на третьем курсе, отец уже вернулся, восстанавливался и начал работать. Один из его объектов был в Коркино. И вот, помню, шли мы из Коркино по шпалам, и я говорю: «Хочу пением заниматься или в художники пойду». А он мне: «Пока не кончишь техникум, даже не думай». – «Почему?» – «Ты посмотри, какие зарплаты у тех, кто работает в шахтах, в разрезе. Они мешками деньги таскают». Я говорю: «Мне это не нужно». «Тебе не нужно, а семья? Кто будет нас с матерью кормить, детей наших?» У них кроме меня еще двое детей было, я старший.
Кончил техникум, направили меня работать во второй разрез, я должен был два или три года отработать, но еще до начала работы поехал в Свердловск и там поступил в музыкальное училище. Без документов! Ехал с рисунками, но в художественное училище прием уже закончился, а музыкальное было через дорогу.
Зашел туда, гляжу, очередь стоит. Оказывается, идет второй тур прослушивания. Секретарша выходит, вызывает следующего, и я нахрапом туда залез – вся очередь возмутилась! Смотрю, на возвышении стоит кресло и на нем сидит важный старец. Это оказался председатель комиссии, Михаил Михайлович Уместнов. Он преподавал пение и в Уральской консерватории, и в училище.
Секретарша тянула меня, чтобы вывести оттуда, но он говорит: «Марья Ивановна, оставьте его. Молодой человек, что вы хотите?» – «Я, – говорю, – приехал из Еманжелинки, хотел показать, как пою». – «Ну а что бы вы спели?» Я спел две русские песни. «А что еще поете?» – «Классику». Спел из «Русалки» Даргомыжского: «Возвратился ночью мельник» и «Шотландскую застольную» Бетховена: «Постой, выпьем, ей-богу, еще…» (ее я по радио слышал – Михайлов пел). Он говорит: «Марья Ивановна, запишите его в мой класс».
В партии Мельника в опере «Русалка» /музей Большого театра
Вышли, секретарша мне говорит: «Давайте документы». А у меня никаких документов нет – не давали тогда их на руки после техникума. Я попросил ее: «Дайте мне справку, что вы меня принимаете в училище». Дали мне справку с печатью, и я с этой справкой пошел в трест. Заведующий трестом Шумаков был. Ходил в кителе, как Сталин. Я к нему захожу, обращаюсь по имени-отчеству (уже не помню, как его звали), говорю: «Я должен приступить к работе у вас во втором разрезе, меня назначили десятником после техникума, но меня приняли в музыкальное училище в Свердловске, вот справка».
А я тогда уже известный был там, потому что много пел в самодеятельности, выступал на конкурсах, получал призы за пение народных песен. Шумаков сказал: «Наша партия никогда не препятствовала талантам. Поздравляю вас с поступлением, сейчас дам распоряжение, чтобы вам выдали документы». Так я оказался в музыкальном училище.
– Сколько там проучились?
– Надо было четыре года учиться. Но я два курса кончил и понял, что ничего там по пению не получаю. Потом умер мой педагог, Михаил Михайлович. Он, оказывается, парализованный был. У него интересная судьба. Он из дворянской семьи, с детства увлекался пением, и в юности они с приятелем ездили в Италию учиться петь верхние ноты. А когда вернулся в Россию, как-то катались они на лошадях, он упал с лошади, и лошадь наступила ему на спину. У него отнялись ноги. Стал заниматься преподаванием.
– Пока он был жив, вы чему-то у него научились?
– Да он ничего не делал как преподаватель. Лежал дома, мы ходили к нему – квартира у него была прямо в училище. Пять учеников у него было. Я всегда ему пел из «Руслана и Людмилы»: «И струны громкие Баянов не будут говорить о нем», и он всегда плакал. А когда его похоронили, я стал учиться у его жены, Тарасенко. У нее в основном женщины учились. Я понял, что только теряю время. Да и у него-то я тоже время терял.
И я уехал домой, в Еманжелинку. Решил поехать учиться в Киев. Там Паторжинский, я слышал по радио, как он поет «Запорожец за Дунаем»: «Ой, щось дуже загулявся». Мне очень понравилось, как это артистично. Бас такой! Решил: поеду! А денег нет. Написал заявление в профсоюз Еманжелинки, где я в самодеятельности всё время пел: я работал, прошу оказать помощь. Мне выделили 400 рублей. И такое же заявление я написал в коркинский профсоюз, и там мне тоже выделили 400 рублей. Итого 800 рублей! Поехал, но до Киева денег не хватило, а хватило только до Москвы. Но это уже другая история.
Дело в том, что Данилу Даниловича Лидера, о котором я вам рассказывал, в конце войны взяли художником в драматический театр в Челябинске. И вот как-то после первого курса я возвращался из дома в музыкальное училище и по дороге заехал к нему в Челябинск. Прихожу, а у него дома сидит какой-то сказочный человек с огромной шевелюрой. Это был дирижер Шерешевский, профессор Московской консерватории. Они были давно знакомы. Шерешевский тогда ездил по России, искал таланты для консерватории, а тут на ловца и зверь бежит. Данила говорит ему: «Видишь, певец пришел». – «Как певец?» И мне: «Что ты поешь?» – «Я много чего пою». – «Ну давай».
В партии Пимена в опере “Борис Годунов”/Лариса Педенчук
Я ему спел «Благословляю вас, леса» Чайковского. Он загорелся: «Давай к нам в Московскую консерваторию, у нас сейчас как раз прием». Но я сказал: «В Москву не хочу, поеду в Киев к Паторжинскому, мне нравится, как он поет». Отказал ему.
И вот поехал в Киев, а денег хватило только до Москвы. Первый раз в Москве. Думаю: интересно, что за консерватория. И с Казанского вокзала пешком дошел до консерватории. С чемоданом!
Еще только рассветало. Вокруг Чайковского цвели акации, скамейки из реек стояли. Я положил чемодан на скамейку и уснул. Вдруг кто-то будит, уже часов в восемь. Открываю глаза и вижу копну волос: это Шерешевский! «Ты приехал к нам в Москву?» – «Нет, – говорю, – только остановился тут. Я до Киева еду». – «А почему здесь оказался?» – «Денег хватило только до Москвы. Где-то придется стоять с фуражкой, деньги собирать, чтобы купить билет». – «Да брось ты с этим Киевом! У нас не хуже певцы преподают. Давай!»
Ну а мне ничего не оставалось делать. Тут же повел он меня к Александру Васильевичу Свешникову, ректору, мне оплатили билет, выдали какие-то подъемные, и Шерешевский отвел меня в общежитие. Оно рядом, в Кисловском переулке. Там я сразу встретил своего земляка Веню Большакова – он тоже пел и рисовал. И пошла другая жизнь!
Тогда как раз в консерваторию прием шел, конкурс был 20 человек на место, я прошел и на третьем туре всех поразил. Пел из «Фауста» арию Мефистофеля – сцену с Маргаритой, она кончалась словами: «И впиться Маргарите в сердце». Я прямо на председателя Любченко, заведующего вокальной кафедрой, пальцем указал, он отшатнулся. Так я поступил в консерваторию. В 1949 году. А на втором курсе мне дали сталинскую стипендию: 780 рублей. Я посылал деньги своим старикам, сестре – она училась в сельскохозяйственном институте в Пушкино, под Ленинградом, – и мне хватало на жизнь. Вот какая стипендия была!
– Чем вам запомнились годы учебы?
– Я был очень работоспособный, много учил, у меня был огромный репертуар, я пел в халтурных концертах за пятерку.
Сначала учился у Александра Иосифовича Батурина, народного артиста. Как раз в то время в консерватории училось много иностранцев. Со мной вместе, у Батурина, учился болгарин Николай Гяуров, ставший мировым певцом – я с ним дружил. Еще учился албанец Люка Качай, тоже бас. Ну и русские были. Большой класс, считался интернациональным!
На третьем курсе я потерял голос, потому что все мы должны были петь на классном вечере, а я болел, ларинготрахеит у меня был. Сказал Батурину, что я больной, не могу петь, а он: «Нет, давай пой, ты украшение наше». Я спел и получил сильное кровоизлияние в связки. Потерял голос, целый год его не было, и врачи мне уже советовали менять профессию. Старался не поддаваться отчаянию, всё время что-нибудь делал, рисовал. Живопись меня спасала. Отчислить меня из консерватории не могли, потому что я был сталинский стипендиат.
– Но смирились уже с тем, что петь не будете?
– Нет, не смирился. Я решил сменить педагога. Была в консерватории Роза Яковлевна Альперт-Хасина: старушка, никакая не народная артистка. В консерватории в основном преподавали из Большого театра: Катульская, Петрова, Озеров – знаменитый тенор, Любченко – завкафедрой. А Роза Яковлевна в Большом театре никогда не пела, с юности занималась педагогикой.
С педагогом Розой Яковлевной Альперт-Хасиной
Никаких званий у нее не было, а держали ее только потому, что она спасала студенток, которые теряли голоса. К концу консерватории она их потихоньку-полегоньку восстанавливала. И я решил перейти к ней, а за мной и Коля Гяуров, и Люка. Так мы полгода не могли уйти от этого Батурина. Почему? Потому что у Батурина занимался любительски Климент Ефремович Ворошилов. Все боялись: шевельнет Батурин пальчиком, и будешь на Колыме. И Свешников боялся. К нему приезжали и болгарский культурный атташе, и албанский, но он не решался перевести нас, и мы полгода не занимались.
– Вам надо было голос восстанавливать. А друзья ваши почему хотели перейти к Розе Яковлевне?
– Потому что недовольны были Батуриным. Фактически за него с нами занимался концертмейстер. Нам надо было получить знания по пению: как дышать, как организовать голос, дикцию, как фокусировать голос? Он ничего этого не объяснял. Приходишь к нему: «Александр Иосифович, послушайте, как это?» – «Ну, хорошо!» – «А если по-другому?» Показываешь ему по-другому. «И это хорошо!» – «А как лучше? Как мне ориентироваться?» – «Как хочешь, так и пой. Как тебе легче». Вот и вся школа!
Так вот, полгода мы не могли от него уйти, и фактически я всех спас. Меня вызвали в ЦК, в отдел культуры, там тогда был Вартанян Завен Гевондович – помню, как звали! Пропуск выписали – ЦК ведь! Он на меня покатил телегу: «Вы в заговоре с иностранцами! Вы возглавляете заговор! Вы комсомолец?» – «Да». – «Так вот, организуем общеконсерваторское комсомольское собрание, на котором вы покаетесь, что неправильно себя вели, и останетесь у Батурина. Когда кончите консерваторию, хоть куда можете ехать и у кого хотите заниматься, а сейчас надо этот пожар затушить. Всё!»
Я оттуда, из ЦК, прямо в консерваторию и к Свешникову Александру Васильевичу. Он ко мне очень хорошо относился. Я сказал секретарше, что я из ЦК и должен Александру Васильевичу передать оттуда некоторые слова. Он меня принял. Говорю: «Был только что в ЦК, и просили вам передать, что чтобы этот пожар затушить, этот международный скандал, вы должны немедленно всех, кто к кому хочет, перевести». И на следующий день нас всех перевели к Розе Яковлевне. А ведь у Свешникова в кабинете вертушка была. Если бы он позвонил в ЦК или ему оттуда позвонили, мне была бы крышка. Но получилось всё очень складно!
До этого Роза Яковлевна работала с женщинами, мы были первые мужчины, которые к ней пришли. И все басы. Точнее, Колю Гяурова Батурин вел как баритона, а Роза Яковлевна сказала ему: «Коля, ты очень тяжело берешь верхний регистр. Давай попробуешь басом петь». Перевела его в басы, и он так всю жизнь басом и пел. Знаменитый на весь мир бас!
В партии князя Болконского в опере “Война и мир”/музей Большого театра
Со мной она работала очень аккуратно, и через пару месяцев у меня начал появляться голос, а уже через год я поехал на Всемирный фестиваль молодежи и студентов в Бухарест и там занял на конкурсе певцов второе место!
Свешников добавил мне в консерватории один год. Я должен был кончить в 1954 году, а кончил в 1955-м, и меня сразу пригласили в Кировский театр, ленинградский. Я не подавал никакого заявления, просто меня уже знали по оперной студии консерватории, я там все ведущие партии пел, и сразу пригласили в солисты Кировского театра. Два сезона там работал.
Как раз в это время в Ленинграде работал Данила Данилович Лидер. Он к тому времени уже был знаменит, потому что на конкурсе театральных художников в Париже получил Большую золотую медаль, и его приглашали к себе многие театры и в Москве, и в Ленинграде. Я оказался в Ленинграде, и он там же работал, мы с ним тогда часто встречались.
В 1956 году я поехал в Берлин на конкурс имени Шумана и получил первую премию – золотую медаль. Сначала произошел казус: после второго тура вывесили список прошедших на третий тур, и меня в этом списке не было. Понял, что не прошел. Упаковал чемодан, собрался уезжать, вдруг приходит переводчица: «Александр Филиппович, куда вы собрались? Произошла ошибка».
Потом Свешников мне рассказал, в чем дело. Я пел всё не на немецком, а на русском языке. И жюри меня после второго тура отчислило. А Свешников был в жюри и спросил: «Почему Ведерникова не пропустили? Почему такой низкий балл поставили?» – «Потому что не на языке оригинала поет». – «А в условиях конкурса не написано, что надо на языке оригинала петь. Он у нас считается одним из лучших популяризаторов немецкой музыки: Шумана, Шуберта, Бетховена. По всей Руси ее пропагандирует. Если будет петь на немецком, никто ничего не поймет». И меня пропустили. Я еще и первое место занял.
– А в Кировском театре какие были у вас первые партии?
– Несколько партий, которые я там пел, я уже знал, когда пришел из консерватории: Гремина в «Евгении Онегине», Собакина в «Царской невесте», Дона Базилио в «Севильском цирюльнике». В театре быстро выучил песню варяжского гостя из «Садко». Там ставили «Дон Жуана» Моцарта, я пел Мазетто – это небольшая партия, – но по ходу репетиции выучил партию Лепорелло, слуги Дон Жуана, а это одна из ведущих партий. А во время премьеры артист, который должен был петь Лепорелло, заболел. Два Лепорелло было, но один испугался петь, а другой заболел, и я спел Лепорелло!
В партии Лепорелло в опере “Дон Жуан” /музей Большого театра
Во втором сезоне сам выучил Сусанина, спел два спектакля, и вдруг получаю телеграмму из Большого театра: не можете ли вы спеть такого-то числа партию Сусанина в Большом театре? Спел, им понравилось, и меня пригласили в оперную труппу Большого театра. Прямо сразу не в стажерскую, а в солисты.
33 года проработал, спел очень много партий: Сусанина, Кутузова, Досифея, Ивана Хованского, Варлаама, Пимена, Бориса. В основном русские партии. И Дона Базилио, и Лепорелло пел на русском. Не было тогда моды петь всё на языке оригинала. Зачем это нужно? Кто у нас понимает итальянский язык?
Концертная деятельность у меня была не меньшая, чем занятость в театре. Я и Государственную премию получил за свои сольные концерты в Большом зале консерватории. Много пел современных композиторов: Свиридова, Леденева, Николаева, Рубина. С Георгием Васильевичем Свиридовым мы дружили семьями. Познакомились в 1957 или 1958 году при работе над его циклом «Страна отцов» на стихи Исаакяна. Потом и цикл на стихи Бернса пел, и романсы отдельные, и «Патетическую ораторию» на стихи Маяковского. Много с ним по России ездили и за границу. Потом я решил, что уже состарился, и Георгий Васильевич стал работать с молодым певцом Хворостовским, Царство ему Небесное!
Считаю, что творческая жизнь у меня сложилась. Всегда пел то, что мне нравилось, и в театре все звания получил, и Государственную премию за концерты получил, и от Церкви у меня есть ордена, потому что я и много духовной музыки пел.
– Когда она пришла в ваше творчество?
– Еще когда она была фактически запрещена. Я дружил с Александром Юрловым, хормейстером, и пел с его хором на концертах: «Ныне отпущаеши», «Жертву вечернюю», Сугубую ектенью, Символ веры. Между прочим, пели мы этот репертуар в институтах, в университетах, и имели громаднейший успех. Все боялись, что нас возьмут за горло, но почему-то не брали, и мы пели.
– Только на концертах пели духовную музыку?
– Тогда да. Уже позже, когда всё было открыто, я познакомился и подружился с владыкой Костромским Александром (сейчас он в Казахстане), и в Костроме не раз пел в храме Вознесения с церковным хором Овчинникова. Даже записи есть!
– Рядом с вашим домом храм Воскресения Словущего. Он всегда был любим певцами и музыкантами, многие туда ходили, Козловский там пел. И служивший там много лет митрополит Питирим был большим любителем музыки, сам играл на виолончели.
– С владыкой Питиримом я познакомился в Пскове. Там был фестиваль, посвященный Дню славянской письменности, и я пел с хором Минина (я вообще с этим хором много пел). Пели мы церковные песнопения, а потом я спел «12 разбойников» об «иноке честном Питириме». Спел, сошел в зал, вдруг кто-то сзади взял меня за плечи. Оборачиваюсь – владыка Питирим! Пожал мне руку, поцеловал меня, я ему, конечно, руку поцеловал.
– Не приглашал он вас петь в храме Воскресения Словущего?
– Нет. Он уже тогда болен был.
– Из Большого театра вы ушли довольно рано, в 63 года.
– Я продолжал петь. И в этом сезоне спел два концерта. А из театра ушел, потому что главным дирижером в театр пригласили Лазарева. Мы с ним были антиподы. Он меня терпеть не мог и сам предложил мне уйти на пенсию, чтобы мы не портили друг другу жизнь.
– Что вас в нем не устраивало?
– Опера – коллективное искусство. Всегда надо приспосабливаться друг к другу. А он не хотел приспосабливаться, не сдерживал оркестр там, где надо петь вполголоса. Я ему всё время говорил: «Что же вы гремите? Вы заставляете меня идти поперек того, что написано в партитуре». В постоянных контрах с ним был. Не только в театре.
Задумал я записать все партии Мусоргского, которые в разное время пел: Пимена, Варлаама, Бориса, Досифея, Ивана Хованского. Тогда были еще виниловые диски. Получалось два диска. А он был главным дирижером Большого театра и, естественно, и этим процессом дирижировал. Писали мы в студии по понедельникам – единственный день, когда у артистов и музыкантов выходной. Три понедельника записывали – всё впустую. Тогда Федоровцев был заведующий «Мелодией», я ему сказал: «Сережа, это невозможно!» Взял другого дирижера и записал с ним.
В заглавной партии в опере “Борис Годунов” /музей Большого театра
Это, как вы понимаете, обострило конфликт. В общем, пришлось мне уйти из театра. Конечно, я мог его послать – я народный артист, а он молодой дирижер, – но чтобы не портить себе кровь, не укорачивать жизнь, плюнул и ушел. Всё, что мне хотелось спеть в театре, я спел. Кроме театра у меня была огромная концертная деятельность. Ну и зачем мне спорить с посредственностью? Как сказал Пушкин: «Не оспоривай глупца».
– Сегодня многие оперы ставят театральные и кинорежиссеры. Как вы к этому относитесь?
– Я считаю, что это неправильно. Вот Сокуров ставил «Бориса Годунова». Он известный кинорежиссер, но опера – совсем другое искусство, более символическое, очень сжатое. Там главное музыка, и драматургия оперы тесно связана с музыкой.
Ставить оперу надо в русле музыки, подчиняя себя этой музыке. Вот Немирович-Данченко и Станиславский это понимали, у них всё было органично, всё исходит от музыки, поэтому их оперные постановки до сих пор живут. А Сокуров, на мой взгляд, этого не понял. И Любимов в «Князе Игоре» не только всю музыку перековеркал, но даже сократил арию Кончака – одного из главных действующих лиц. Профанация.
– Преподавать вам никогда не хотелось?
– Я немножко преподавал в ГИТИСе, год в консерватории, но это было очень трудно, потому что приходилось бороться с невежеством. Сейчас у нас, по-моему, кризис в преподавании пения. Допустим, Московская консерватория совсем не дает певцов – нет среди преподавателей настоящих мастеров. Преподают в основном неудачники, которые годам к сорока теряют голос от неправильного пения. Они могут преподать только так, как сами умеют петь. Точнее, как не умеют.
Я два сезона – в 1960-1961 годах – обучался в Милане у Дженнаро Барра-Караччоло – бывшего мирового тенора. Школа была при “Ла Скала”, поэтому мы имели возможность бывать в театре и на репетициях, и на спектаклях. А профессор Барра преподавал нам вокал, и при желании можно было многому у него научиться. Я купил магнитофон, на занятиях записывал, что Барра говорил, потом дома разбирал.
В Италии я получил очень важные для профессионального певца технологические знания: как петь, как дышать, как организовать свой певческий аппарат. Когда вы, допустим, поете в компании, это совсем другое пение, любительское. Если так, по-любительски, спеть хотя бы одну оперную партию, можно сразу остаться без голоса.
Так многие и остаются без голоса. Певец дышит по-особому. Он как бы выжимает из себя голос, его легкие превращаются в меха, которые распределяют процесс пения. Там много всяких ухищрений, которые профессионалам надо знать, а они не знают, поют в любительской манере и теряют голос.
– Почему, когда вы учились, были хорошие преподаватели?..
– Тоже не было! Я потерял голос. Понимаете, в чем дело: не всякий певец может быть педагогом. В живописи точно так же: не всякий художник может преподавать.
Жена Наталия Николаевна Гуреева (род. 1937) с сыновьями Борисом и Александром. Сын Борис Ведерников – современный художник, сын Александр Ведерников – советский и российский дирижер.
– Поработав в ГИТИСе и консерватории, вы почувствовали педагогическое призвание?
– В какой-то степени. Но, понимаете, это им как кость в горле. Когда приходит настоящий педагог, он им как укор их педагогической бездарности, их непригодности к этой профессии.
В ГИТИСе у меня было два ученика. Когда они окончили, я ушел оттуда, потому что много было предложений выступить с концертами, я по Союзу ездил, за границу, и в театре много партий пел. Перегрузка была.
А чтобы реализовать свои знания, которые я получил в Италии и в процессе своей работы, поделиться этими знаниями с теми, кому они необходимы, я лет 10 назад записал видео-мастер-класс, где рассказываю, как надо петь. Рассказываю и показываю – есть там и практические примеры, как я пою со Свиридовым, как пою арию Бориса. Видео общедоступно.
– Никогда не думали о том, чтобы написать мемуары?
– Для этого нужен талант. Надо уметь художественно построить текст. Это не интервью дать. Да я и не считаю, что я такой великий певец, как Шаляпин, например. Я сейчас как раз читаю Шаляпина. Фантастический талант, исключительное явление природы! Недавно я не мог уснуть и «бродил» по радио, вдруг слышу – он поет бурлацкую песню: «Эх, ухнем!» Это же драматическое полотно! До такой степени высокое искусство! Ему не стыдно и написать. А мне…
Я считаю, что я был удачливый певец, но не такой величины, чтобы остаться в истории.
Фактически жизнь была, как игра. Делал то, что мне нравилось. Выбирал музыку, которая шла от христианства, от идеалов любви, братства. Всё делал с любовью и относился ко всему серьезно, не кое-как.
Посмотришь на разные человеческие судьбы – столько в жизни страданий, трагедий, столько у людей неосуществленных желаний. А мне в жизни везло.
Беседовал Леонид Виноградов