Они не ходили в воскресную школу, не чистили подсвечники в 5 лет и даже не всегда знали слова молитвы «Отче наш». Но когда они выросли, им пришлось искать ответы на самые сложные вопросы, которые только могут возникнуть в голове подростка. Иногда эти поиски выражались в бунте, протесте, отторжении всего, что навязывалось обществом. Хулиганские выходки, уход в себя, чтение взахлеб и тяжелый рок – их родители хватались за голову или просто укоризненно молчали. Тем не менее эти дети, эти подростки пришли к Богу, и когда выросли – стали священниками. Как? Расскажут они сами. Клирик Спасского собора города Минусинска Красноярского края, поэт и публицист священник Сергий Круглов рассказывает «Правмиру» об этой поре своей жизни.
Когда я думаю об отрочестве, неизменно вспоминаю стихотворение поэта Михаила Яснова:
Рембо в двенадцать лет. Рисунок Берришона.
Верлен в тринадцать лет. Дагерротип Тилье.
Они еще глядят по-детски отрешенно.
Они еще в семье. Они еще в тепле.
Что в детстве кроется, что в юности таится,
мы можем подсказать и знаем наперед.
И только отрочество – тайная страница,
где все замарано, и оторопь берет.
Один вонзился в нас тяжелым детским взглядом.
Другой, наряженный, уставился за край
бумажного листа… И все, что станет адом,
еще лежит у ног и ластится, как рай.
Тоска по ушедшему, желание вернуться в юность – известный человеческий тренд. Однако подростковый возраст – мучительное время, когда ребенок еще ничего не понимает в жизни, только бурно чувствует, и страсти жестоко треплют его. Подросток – человек очень часто болезненно бунтующий против мира, но и не умеющий пока перерасти мир, выстроить прочное позитивное свое, тяготящийся собой и пытающийся во что бы то ни стало подражать тому же самому миру (знаменитая «стадность»), конформно стать в нем своим; подросток не знает компромиссов, он способен остро сострадать, то есть впечатляться увиденной чужой болью как своей собственной, но не умеет при этом выйти из себя и брать эту чужую боль на себя, не умеет быть подлинно милосердным, не умеет прощать. Пожилой бывалый зэк скажет, что самые жестокие нравы бывают на зоне-«малолетке»; «Повелитель мух» Голдинга остается и великой духовной притчей на эту тему, и точным психологическим наблюдением.
Отрочество – состояние, когда ребенок только начинает выныривать из аморфного бульона детства, этого, скажем так, подобия вечности, подобия в карикатурном смысле, в смысле знаменитого неделения детства на время (всем нам знакомо ощущение, что день в детстве длился от рассвета до заката неимоверно долго и включал в себя ощущения и события, которыми во взрослом возрасте можно заполнить полжизни); попытками взрослого человека нырнуть в этот бульон полна мировая литература – в поисках утраченного времени он пытается достичь глубины снова и снова, но всякий раз Мертвое море выталкивает ныряльщика наружу, и его тельце качается на поверхности, как жалкая пробка.
Вместе с тем, отрочество – чудесное время, потому что мозги, нервы, плоть еще не изношены, свежи, и так же свежи, ярки, объемны ощущения, как прекрасные, так и ужасные. Чистый беспримесный ужас, когда в детстве, в яркий летний полдень, я увидел кровавые, в запекшихся сгустках и гнойных мухах, бинты в помойке возле деревянного деревенского морга, больше не повторялся никогда, хотя в жизни мне приходилось видеть немало страдания, смерти и тлена; помню, этот ужас озарил меня мощным внесловесным прозрением о бессмертии, нечто подобное я позже вычитал в бодлеровской «Падали».
Сергей Круглов
Мое детство и отрочество прошли в Сибири, на Ангаре, в селе Богучаны. Подростком я часто залезал на крышу нашего гаража, садился там и смотрел вдаль; село Богучаны тянется вдоль берега Ангары с востока на запад, с севера же на юг – поднимается от реки в гору, наш дом был крайним, за нашим огородом была лесовозная дорога, сопка и тайга; с крыши гаража я смотрел сверху вниз на село и реку, на тот берег, на небо за ним, в ясные летние дни видел там «будущее», яркое и полное смысла, в которое непременно уйду отсюда, прозревал дальние страны и дальнюю неведомую родину (бóльшая часть жизни прошла, прежде чем я понял, что на земле этой родины не найти), а в густые, лилового стекла, августовские ночи в небе, совсем низко над головой, стояли огромные, в кулак, мохнатые звезды, и таких звезд и такого пряного таежного аромата (если шел дождь, к аромату хвои примешивалась терпкая нота прелого малинника в палисаднике, мокрой глинистой земли и мокрого дерева досок, настланных во дворе) я больше никогда и нигде не встречал. Не встречал, конечно, не потому, что окружающий мир так уж оскудел, а потому, что оскудел и утратил «буйство глаз и половодье чувств» я сам; было время, я тосковал по утраченному, сейчас я благодарен Богу за эту утрату.
Каким я был подростком? Нелепый мечтатель большого телесного размера, не любивший уроки физкультуры и не умевший ухаживать за девушками. Слова «ботан» в нашем школьном обиходе тогда, в конце 70-х – начале 80-х, еще не было; впрочем, ботаном я тоже, в общем, не был: ботан обычно отличник, а я был средний ударник с уклоном в пятерки по истории и литературе и в тройки по точным предметам (помню, на выпускных экзаменах я спалился со шпорой по ненавистной химии – не хватило соображения списать по-человечески; для матери, главы семьи, это был позор и конец света, мне же было, конечно, неприятно, но, в общем, наплевать).
Внешне я не слыл социопатом – посещал, как и все, школьные дискотеки, имел немало приятелей (настоящий друг у меня был, в общем, один, родом не из этой среды, он умер несколько лет назад), был остр на язык, развлекал одноклассников на уроках пускаемыми по классам рисунками, учителя прочили мне некое блестящее гуманитарное будущее, тем более что семья моя была, так сказать, из высших слоев богучанского общества: мама и отчим – уважаемые люди, мама – врач в ЦРБ, позже – заслуженный врач РФ, отчим – дорожник, строитель дорог и ледовых переправ по «зимнику» через Ангару, таежник, рыбак-охотник. Но жил я в своем мире, возводить который не вполне осознанно начал в раннем детстве, входные ворота в стене, окружающей этот мир, были, я не был «аутистом», но указателей на вход я нигде не расставлял, стук в эти ворота раздавался достаточно редко, и я нисколько от этого не страдал.
Подростковый бунт? Нет, внешне я был неконфликтен, послушен и лоялен, и свое сопротивление всегда вел потаенно, очень хитро и исподтишка.
Если оперировать штампами, бытующими с легкой руки попсовой психологии, я был не революционером, но внутренним эмигрантом: туки-та, я в домике, никто меня не видит. С самого раннего детства я чувствовал свою коренную непринадлежность семье, хотя любил и люблю их всех; особенно – непринадлежность мейнстримовой светской религии «не хуже, чем у людей». Ближе всех я был с моей бабушкой, она воспитывала меня, пока все работали (детский сад я посещал однажды в жизни в течение месяца); она умерла, когда мне было уже за двадцать.
Фундамент и стены моего мира были построены в основном из книг, читать я научился в четыре года и читал совершенно бессистемно и жадно, много – все подряд, что можно было достать во времена тотального книжного дефицита. Другие проявления культуры в ангарском леспромхозе доступны почти не были; были, конечно, кино в местном клубе, телевизор (постоянно ломающийся черно-белый) с двумя программами; музыка мне нравилась, но никакой «среды» в музыкальном отношении тоже не было, скажем, ту же классику рока, как нашего, так и зарубежного, как и классику классики, я узнал моментально и сразу в более взрослом возрасте. Ах да, был еще опыт сцены – народный самодеятельный театр при ДК, куда меня затащил одноклассник, там я сыграл кого-то в пьесе Розова «В добрый час» и то ли Добчинского, то ли Бобчинского в «Ревизоре», но интроверту на сцене было не по себе, да и актерским талантом я не обладал; в зрелом возрасте мне, по обстоятельствам жизни, приходилось работать в театре – монтировщиком, бутафором, но, в общем, к этому виду искусства я до сих пор совершенно равнодушен. Так что – книги, книги и книги (и ранние опыты писательства, не прекращающиеся и поднесь).
К слову сказать, запойное чтение не в меньшей степени может вызывать измененное состояние сознания и искажать картину мира, чем пресловутая «компьютерная зависимость», так что причитаниям многих нынешних родителей: «Ах, он зависает в видеоиграх, никак не можем приучить читать! Ах, чтение – панацея от всех бед!» я нимало не сочувствую. Тем более, считаю глупостью и недомыслием павлинью гордыню моих сверстников: вот, мол, во времена СССР мы были самой читающей страной в мире!.. Естественно, читающей, ведь интернета-то не было, как не было и пятисот каналов с сериалами по телевизору; вообще не уверен, что «святая русская литература», как ее назвал Манн, и запойное чтение так уж кардинально спасли от чего-то ужасного поколения советских людей или сделали нас в чем-то лучше прочих…
В 16 лет я закончил школу, уехал из отрочества и из родительского дома и никогда туда не возвращался, ни реально, ни виртуально (как возвращаются многие, например, в виде посещения пресловутых «Одноклассников»). В конце концов, тот внешний мир, родительский-школьный, который так или иначе пытается подчинить себе подростка, есть не менее нереальный мир, чем страна его собственных уединенных фантазий, чем его убежище, подобное тому, в котором рос я.
Но есть мир – реальный, и в нем живут живые люди, среди них и те самые твои родители, и все те люди, которые, прекрасным или ужасным образом, были в твоей подростковой жизни.
Обрести этот реальный мир без Христа – невозможно. Без Того, Кто и в твою отроческую «страну чудес» всегда проходил свободно, дверем затворенным, и был там с тобой всегда.
Каким образом? Не знаю, меня, подростка из совершенно атеистической советской среды, никто никогда не спрашивал о моем кредо, в том числе и я сам себя. Сейчас-то я мог бы многое об этом сказать, после того, как в 30 лет крестился и вот уже 20 лет служу священником. Мог бы, но вряд ли стоит: это скажу уже я нынешний, на шестом десятке лет, тот, кто только сейчас хоть немного стал что-то понимать в этой жизни.
Тот подросток – уже ничего путного не скажет. Так что повторю еще раз: стать им снова я бы не хотел ни за какие коврижки; только не поймите моих слов в том смысле, что, дескать, я его осуждаю, презираю, и в таком роде, вовсе нет! И уж тем более – что я бы хотел переделать прошлое, а тем паче – что я не благодарен Богу за него. В конце концов, тот подросток ведь никуда не делся: он – это я, и точнее тут не скажешь.