Канонизация новомучеников и исповедников сделала невозможным уход от исторической конкретики. В их житиях абстрактный «властитель граду» появиться не может. Не может хотя бы потому, что портреты этих властителей висели в школе, где учились наши родители. О жизни святителя Афанасия исповедника, епископа Ковровского, в день его памяти рассказывает Александр Кравецкий.
Икона священноисповедника Афанасия (Сахарова), епископа Ковровского. Икона написана в 2006 году для храма Покрова Пресвятыя Богородицы в Бутырском тюремном замке на пожертвования прихожан храма святителя Николая в Бирюлёво
Начало общецерковного почитания новомучеников и исповедников Российских дало нам совершенно уникальный опыт постижения святости. Еще совсем недавно нашу жизнь отделяли от земной жизни святых многие столетия. Эта временная дистанция лишала нас возможности, читая о раннехристианских мучениках, примерять их подвиги на себя. В житийных текстах мы искали моральный урок, наслаждались изысканностью стиля византийских агиографов, вычитывали исторические подробности.
Мы не могли лишь одного: представить тот страх и ту боль, которую живой человек чувствовал, оказавшись на арене среди диких зверей.
Читать житие как запись очевидца люди разучились давно, не одно столетие назад. Не случайно историки литературы писали о принципиальной абстрактности житий, отказе их авторов от конкретных исторических деталей.
В свое время Д. С. Лихачев указывал на то, что авторы житий русских святых, повествуя о вполне конкретных событиях, стремились говорить описательно, не прибегая к современной им политической терминологии. Вместо «посадник» говорится «вельможа некий», «старейшина»; вместо «князь» — «властитель той земли». Из житий изгонялись имена эпизодических персонажей, заменяясь на описательное «муж един», «некая дева» и т. д. В практике Русской Церкви канонизация осуществлялась по прошествии значительного времени.
Канонизация новомучеников и исповедников сделала невозможным уход от исторической конкретики. Новопрославленные святые являются для нас почти что современниками. Они ровесники наших бабушек или прабабушек, а значит, их жизнь принадлежит к тому времени, о котором мы знаем не только из книг, но и из рассказов старших.
В этих житиях абстрактный «властитель граду» появиться не может. Не может хотя бы потому, что портреты этих властителей висели в школе, где учились наши родители. И дети в красных галстуках, потомками которых являемся мы с вами, вручали этим властителям цветы в годовщины революции.
Отличие подхода историка от подхода составителя жития, агиографа, общеизвестно. Историк занимается описанием жизни, биографией, а агиограф — агиографией, то есть описанием святости. Небольшая дистанция, отделяющая наше время от времени новомучеников, дает возможность увидеть, чем одно отличается от другого.
Сережа Сахаров родился в семье с традиционным провинциальным укладом. Ребенок охотно ходил в храм и очень любил торжественное архиерейское богослужение, а дома играл «в церковь», сооружая из материнского платка что-то вроде архиерейского облачения и изображая службу: кадил, благословлял и т. д.
И уже в юности проявилась способность обходить, а быть может, и не замечать соблазнов времени. Очень показательными в этом отношении являются годы его учебы во Владимирской семинарии. О своей семинарской жизни святитель вспоминал очень тепло. Однако семинарский быт тех лет, как его реконструировал бы историк, выглядит отнюдь не идиллично.
О Владимирской семинарии сохранились воспоминания митрополита Евлогия (Георгиевского), который служил в ней инспектором в 1895-1897 годах.
«Я отнимал водку у семинаристов и строго им выговаривал, но без огласки. Когда в епархиальном общежитии сторожа, передвигая столы, обнаружили подделанную снизу полку (оттуда вывалилась охапка запрещенных книг), я дело расследовал в частном порядке. Бывало, вечером обходишь в туфлях дортуары и вдруг слышишь: «Ах, если бы я тебе туза подсунул!» Явно семинаристы потихоньку играют в карты. А я окликну их: «Да, да, хороший ход!» Смятение».
В 1903 году, то есть в то время, когда там учился будущий святитель, в семинарии была создана подпольная ячейка Социал-демократической партии, распавшаяся после того, как один из ее организаторов погиб при неосторожном обращении со взрывчаткой. Летом 1905-го здесь проходил подпольный съезд учащихся семинарий. А в декабре того же года владимирские семинаристы объявили забастовку.
Характерно, что Сергей Сахаров, на глазах которого происходили эти события, ничего не рассказывал о них. Создается впечатление, что общественная жизнь и политические страсти его особенно не интересовали. Вспоминая о семинарских годах, он чаще всего говорил об архиепископе Владимирском Николае (Налимове), строгом аскете, любителе и знатоке уставного богослужения. Остальное, как оказалось, прошло мимо и особого значения для него не имело.
После семинарии была учеба в Московской духовной академии (здесь Сергей Сахаров принял монашеский постриг с именем Афанасий), преподавание, участие в работе Поместного собора, после которого иеромонах Афанасий вернулся во Владимирскую епархию.
Архиереем он стал в 1921 году. Перед хиротонией будущего архипастыря вызывали в ГПУ и угрожали репрессиями в случае, если он согласится стать архиереем. Если до революции архиерейский жезл давал значительные социальные преимущества, то в 1920-е годы архиерейство не обещало ничего, кроме преследований и лишений.
Первый раз святителя Афанасия арестовали всего через семь месяцев после хиротонии. По его собственным подсчетам, за годы архиерейства на кафедре он провел лишь 2 года, 9 месяцев и 2 дня, а «в узах и горьких работах» (т. е. в тюрьмах и ссылках) — 21 год, 11 месяцев и 12 дней.
О том, как жили заключенные, мы знаем достаточно много. Читая письма святителя Афанасия из лагерей и воспоминания людей, видевших его там, поражаешься какому-то органическому умению не замечать нечеловеческих бытовых условий, умению оставаться монахом, несмотря ни на что.
Вот фрагмент из его письма, написанного в Таганской тюрьме, где он ожидал отправления в ссылку:
«А вот я смотрю сейчас на заключенных за дело Христово епископов и пресвитеров, — писал он матери, — слышу о православных пастырях, в других тюрьмах находящихся, какое спокойствие и благодушие у всех. <…> А тюрьмы нам нечего бояться. Здесь лучше, чем на свободе, это я не преувеличивая говорю. Здесь истинная Православная Церковь. Мы здесь как бы взяты в изолятор во время эпидемии. Правда, некоторые стеснения испытываем. Но — а сколько у Вас скорбей. <…> Постоянное ожидание приглашения в гости, куда не хочется. <…> Попробуй тут устоять. А мы от всего этого почти гарантированы. И поэтому, когда я получаю соболезнования моему теперешнему положению, я очень смущаюсь. Тяжело положение тех православных, которые сейчас, оставаясь на свободе, несут знамя Православия. Помоги им, Господи».
Его лагерные письма больше напоминают письма человека, отправившегося с паломническими целями в отдаленный монастырь. Вот как он описывает совершаемое на нарах Белбалтлага (1940) рождественское богослужение и мысленное посещение могил близких людей:
Еп. Афанасий Сахаров, г. Ишим, фото 1943 г.
«Ночью с некоторыми перерывами (засыпал… о горе мне ленивому…) совершил праздничное бдение. После него пошел славить Христа рождшагося и по родным могилкам, и по келиям здравствующих. И там и тут одно и то же пел: тропарь и кондак праздника, потом ектенью сугубую, изменяя только одно прошение, — и отпуст праздничный, после которого поздравлял и живых и усопших, «вси бо Тому живы суть». Как будто повидался со всеми и утешился молитвенным общением. И где только я не был… Начал, конечно, с могилки милой моей мамы, потом и у папы был, и у крестной, а затем пошел путешествовать по святой Руси, и первым делом в Петушки, потом Владимир, Москва, Ковров, Боголюбово, Собинка, Орехово, Сергиев, Романов-Борисоглебск, Ярославль, Рыбинск, Питер, потом по местам ссылки — Кемь, Усть-Сысольск, Туруханск, Енисейск, Красноярск…»
И в качестве комментария к этой «рождественской картинке» можно добавить, что это письмо написано 51-летним человеком с больным сердцем, задыхающимся при ходьбе, которому ежедневно приходилось совершать пятикилометровый путь до рабочего места, а сама работа заключалась в разгрузке дров, переносе только что сваленных деревьев, уборке снега и т. д. Никакие предметы, имеющие отношение к церковной жизни, в этом лагере не допускались. Отбирались не только книги, но и, например, полученное в посылке крашеное пасхальное яичко. Несмотря на официальное разрешение находящимся в заключении священнослужителям сохранять длинные волосы, владыка подвергался насильственной стрижке.
В некоторых лагерях разрешалось иметь книги. Сохранился рассказ Е. В. Апушкиной о приезде иеромонаха Иеракса (Бочарова) в Мариинские лагеря (1944):
«Дверь открылась. Послышался стук костяшек «козла», мат и блатной жаргон. В воздухе стоял сплошной синий табачный дым. Стрелок подтолкнул о. Иеракса и указал ему на какое-то место на нарах. Дверь захлопнулась. Оглушенный, отец Иеракс стоял у порога. Кто-то сказал ему: «Вон туда проходи!» Пойдя по указанному направлению, он остановился при неожиданном зрелище. На нижних нарах, подвернув ноги калачиком, кругом обложенный книгами, сидел владыка Афанасий. Подняв глаза и увидев отца Иеракса, которого давно знал, владыка нисколько не удивился, не поздоровался, а просто сказал: «Читай! Глас такой-то, тропарь такой-то!» — «Да разве здесь можно?» — «Можно, можно! Читай!» И отец Иеракс стал помогать владыке продолжать начатую службу, и вместе с тем с него соскочила вся тревога, все тяжелое, что только что давило душу».
Последние годы жизни святитель жил на покое в подмосковных Петушках. В реабилитации ему было отказано. В хрущевские времена реабилитировали в первую очередь бывших советских и партийных функционеров, арестованных во время партийных чисток. Служители Церкви по-прежнему оставались врагами, в правильности осуждения которых власти не сомневались.
В Петушках святитель Афанасий прожил остаток своей жизни после возвращения из лагерей. Сохранился дом, где святитель скончался. Благочестивыми прихожанами этот дом превращен в небольшой музей. В комнате остались личные вещи: кровать, письменный стол, иконы, вышитые собственноручно святителем элементы облачения, деревянная панагия, вырезанная и расписанная им.
В 1958 году прокурор Владимирской области писал, что, поскольку более 30 лет назад епископ Афанасий не скрывал, что у него как «человека верующего и служителя Церкви нет и не может быть солидарности с воинственно безбожнической властью в вопросах его религиозного упования и религиозного служения», приговор был вынесен справедливо и оснований для реабилитации нет.
Последние годы своей жизни владыке пришлось ограничиться келейным богослужением, в чем, впрочем, были и свои преимущества. И дело было не только в так огорчавшем епископа Афанасия повсеместном сокращении церковных служб. Только в собственной келье можно было, например, молиться перед аналойной иконой, на которой была изображена царская семья и Патриарх Тихон, горячим почитателем которых был владыка. Только в пространстве, лишенном посторонних глаз и ушей, можно было каждый год 7 и 8 ноября (советские праздники, посвященные Октябрьской революции) проводить в строгом посте и молитве за Россию.
Вынужденная изоляция святителя не была затвором. Он вел огромную переписку, к нему постоянно приезжали люди со своими вопросами и проблемами. Церковный историк М. Е. Губонин, навестивший епископа Афанасия в 1958 году, сравнивал владыку с епископами-изгнанниками времен Вселенских соборов.
«Глядя на него, — писал Губонин, — представляешь себе наглядно ту отдаленную эпоху догматических и иконоборческих смут в Византии, когда отправленные в отдаленные ссылки молодые святители и монахи — ревнители чистоты Православия, забытые всеми — через десятилетия, как выходцы с того света, представали пред глазами новых поколений древними старцами, убеленными сединами и с трясущимися руками, но с несокрушимым сильным духом и по-прежнему пылающей пламенной верой в свои незыблемые убеждения, в жертву которым они с такой готовностью принесли всю свою тягостную изгнанническую жизнь».
Святитель Афанасий умер 28 октября 1962 года. Его последние слова: «Молитва всех вас спасет».
Его похоронили на Введенском кладбище Владимира, примыкавшем к опутанной колючей проволокой ограде Владимирской тюрьмы, в которой ему неоднократно приходилось бывать.
Осенью 2000 года, после канонизации, мощи святителя были перенесены в Богородице-Рождественский монастырь, наместником которого он был в 1920 году. В течение долгого времени в помещении этого монастыря располагалось Владимирское ЧК. Крестный ход с мощами шел тем путем, по которому епископа Афанасия из тюрьмы водили на допросы.
Здесь мы пытаемся говорить о святом, а не об исторической личности. Поэтому мы не пишем ни об участии святителя Афанасия в Поместном соборе 1917-1918 годов, ни о борьбе с обновленцами, ни об отделении от митрополита Сергия (Страгородского), а затем, после Отечественной войны, воссоединении с Московской Патриархией, ни о его многолетней работе над исправлением богослужебных книг. Нас интересует не роль личности в истории, а то, как святость побеждает время, а значит, и историю.
Феномен новомучеников начал осознаваться лишь в 60-е годы XX века (в 1981 году они были прославлены Русской Зарубежной Церковью, а в 2000-м — Московской Патриархией). А ведь впервые это слово появилось еще в документах Поместного собора 1917-1918 годов, когда ни один политический аналитик не смог бы предположить, каких масштабов достигнут гонения на Церковь.
В 1918 году святитель Афанасий вместе с профессором Б. А. Тураевым составил по поручению Поместного собора «Службу всем святым, в земле Российской просиявшим», в которую вошли тропари, посвященные новомученикам:
«О новых страстотерпцев! Подвиг противу злобы убо претерпеша, веру Христову яко щит пред учении мира сего держаще, и нам образ терпения и злострадания достойно являюще. О твердости и мужества полка мученик Христовых, за Христа убиенных! Тии бо Церковь Православную украсиша и в стране своей крови своя, яко семя веры даша и купно со всеми святыми достойно да почтутся».
Когда писались эти тропари, большевистский разгром Русской Церкви только начинался, и почти никто не верил, что гонения будут идти по нарастающей. Историк, анализирующий тенденции эпохи, сказал бы, что события могли развиваться и по-другому. Но ведь святость — победа над временем, и святой гимнограф мог позволить себе то, что историк назвал бы анахронизмом.