Наталья Леонидовна Трауберг (5 июля 1928, Ленинград — 1 апреля 2009, Москва) - известный переводчик и писатель. Она подарила русскому читателю К.С. Льюиса и Г. Честертона, П. Вудхауса, Г. Грина, П. Гэллико... На сохранившейся видеозаписи Наталья Леонидовна делится воспоминаниями о религиозной жизни в СССР - православной и католической - в 60-80-е годы ХХ века.
Видеозапись – студия Domus patri, текст – Православие и мир, фото – сайт памяти Натальи Трауберг
— Если говорить обо мне, то только в том смысле, что я видела, когда я видела, какие религиозные вещи в России. Наверное, необходимо сказать, что я их видела много в детстве. Я часто думала, когда я читала Федотова. Там сказано, что мы тут сидим, а в России в церковь ходят, и там что-то происходит. И он очень хотел это знать и очень хвалил. Даже не столько хотел знать, сколько хвалил, думал о том, как трудно там людям и так далее.
Москва, Чистый пер. 2002. Фото С.А.Сушкина
Я в этой среде жила маленькой совсем, с самого рождения, потому что мамина мать (а отчасти и отец, но я с ним меньше общалась) и моя няня, воспитавшая маму, принадлежали к этим самым людям. Они ходили в церковь, у них были знакомые священники, они меня сразу тайно крестили дома у священника. И я до 6 лет много видела их. Но тут такой странный промыслительный фокус, что я как раз до 6 лет не очень понимала это все. Это для меня были какие-то Деды Морозы. Но я видела даже у бабушки дома священников, и я даже службу видела у нее, участвовала. Ну как, участвовала…
Но я до 6 лет не могу сказать, что была особенно религиозной. Была скорее таким ребенком-идиотом, который относился ко всему этому непонятно как. У меня в 6 лет произошел такой резкий перелом, когда я уже могу считать, что поверила в Бога сама — в связи с разными обстоятельствами, внутренним стрессом большим, но это неважно. Важно, что вокруг это было. Поэтому до конца 34-го года, до того, как Питер стали чистить после убийства Кирова, по-видимому, этого было очень много, а после значительно меньше. Они садились тогда, не столько в 37-ом, сколько тогда.
— А Вы помните? Может, какие-то разговоры?
— Разговоры помню. Я помню, что бабушка и нянечка все время просили меня молиться. И поскольку я тогда сознательно обратилась, то я с некоторым не то чтобы с упоением, но, в общем, молилась обо всех этих людях, которых увозят из Питера. Тогда была очень большая чистка всех бывших. Не коммунисты сажали коммунистов, а убирали… Ну это известно по истории, просто я рядом была, потому что это были какие-то их знакомые. А так вообще о посадках тогда…не было такого, чтобы говорили о посадках.
Собственно, и дальше взрослые не говорили, а я с детства привыкла, потому что и бабушка, и няня были исключительно антисоветскими. О дедушке я не говорю — царский чиновник, они даже хотели с бабушкой, чтобы я не вступала в пионеры, что было полной фантастикой. Но тут это перешибло ангельские воззрения и ангельские свойства нянечки, которая им сказала: «Как же так? Что же она, в пионеры выйдет и скажет: «Я лучше Вас, пионерчики»? И почему-то в этом рассказе именно слово «пионерчики» участвует.
Мне рассказывала бабушка и тетя потом, и, видимо, няня говорила именно «пионерчики», с глубокой жалостью к ним. «Так вот эти пионерчики, что же они, виноваты, что они в церковь не ходят? Их не водят, они и не ходят. А она выйдет и скажет? Мы должны молиться, если они что-то плохое делают, чтобы она не делала».
Видимо, молились они очень круто, потому что я училась только три класса. Не успела я вступить в пионерчики, как я вообще перестала учиться. Я в школе училась три года, а потом экстерном. Так что тут что пионерчики, что не пионерчики — я реально к ним никакого отношения не имела.
Алма-Ата, 1944
Это отдельный рассказ и очень замечательный, потому что я думаю, что таких свидетельств очень много, но просто мало людей того поколения. Религиозная жизнь была очень трогательная и очень естественная, как продолжение той жизни. Никакое не зарождение, а просто продолжение той. Люди не сдавались и как ходили в церковь, так и ходили. Правда, это были люди не работавшие.
Дедушка был лишенец, потом кассиром устроился с большим трудом как-то. Он был такой средней руки чиновник при царе.
Я говорю о маминой родне, потому что папина была в довольно приличном виде. К сожалению, приходится об этом думать, что еврейские семьи пострадали меньше. Они потом пострадали, а тогда меньше, поэтому папина семья сохраняла большую квартиру, дедушка был директором типографии. Но, кроме того, семья не была религиозной. А если бы была, то была бы иудаистской.
Потом я встретила религиозных людей в Москве, в 45-м году, когда приехала сюда в гости из Питера, окончив первый курс. Но это особый рассказ и я не знаю, кто это такие были. Я знаю очень хорошо, кто это были, но это тоже люди, которые продолжали, которые просто были совсем другого круга. Это были процветавшие актеры, певицы какие-то пожилые. Люди, у которых я жила, решили, что поскольку я верила в Бога, мне будет приятно с ними познакомиться. Но они меня очень удивили, потому что я раньше никогда не видела людей роскошных, которые бы одновременно верили в Бога. И вот Москва того времени меня поразила тем, что они были.
Но были не только они. Были две женщины. Одна потом уехала в Печоры, где-то там жила, наверное, монахиней стала. Очень верующие, бедненькие, типа библиотекарши. Это тоже очень трогательный кусок, но это все еще принадлежит тому, это никак не возрождение, а просто продолжение.
Протоиерей Всеволод Шпиллер
Но и потом так оно и было. Мы переехали в Москву в 53-м году и через некоторое время я сперва ходила в церковь, как и бабушка, в Брюсовский, а потом мне сказали, что есть такой замечательный священник Всеволод Шпиллер. А я, надо сказать, поскольку бабушкиных священников пересажали, а новых как-то особенно не прибавлялось, то я вообще не знала о том, что такое личная связь со священником. Была общая исповедь, как правило, и все.
А тут впервые я встретилась со священником. А с 61-го года, когда родилась Мария, уже стала его такой прихожанкой, но через год я уехала в Литву. Собственно, и тогда я жила уже частично в Литве, но у нас не было там жилья. Я ходила к отцу Шпиллеру. Там я застала, опять же, «хвост», иммигрантов, и какие-то слабые, едва заметные интеллигентские посещения молодых. Но я с ними знакома не была. Те, с кем я была знакома, скажем, композитор Андрей Волконский, был тоже верующий, видимо. Он там бывал или был хоть раз, может быть, из-за дружбы с Юдиной, потому что это продолжалось.
Первые признаки того, что называется религиозным возрождением, я увидела в 60-х годах. Людей, которые сознательно обращались здесь. И ангелы подсказывают мне очень уместно, что первым таким человеком, которого я увидела, был Юлий Анатольевич. Вернее, он еще не крестился. Мы познакомились в 63-м году. Мы слышали друг о друге, у нас были общие друзья, но мы не были знакомы. И как только мы познакомились, в ту же самую секунду он (что было несвойственно его поколению блестящих математиков, а я с ними дружила) сразу стал со мной говорить на религиозные темы. Он уже думал об этом и уже хотел креститься. Так что, наверное, может кто-то и был раньше, но из близких — нет. Можно считать, что с Юлия Анатольевича началось религиозное возрождение для меня.
Я заметила, что взрослые люди — пятидесятники, шестидесятники — вдруг сюда повернули. А так я была абсолютным монстром, молодых не знала верующих. Многих, правда, в это время я уже знала, потому что я жила в Литве, где их полно. Но там другая страна и это особый рассказ. Но здесь в Москве совсем другое все было. Такие антисоветские настроения, перемешанные с шестидесятничеством типа песен и туризма, но медленно очень прибавлялись верующие люди. Потом они откуда-то как из-под земли появились, но в 60-х их было мало.
К Шпиллеру я ходила редко. Меня очень дамы эти мучили. Эти иммигрантские дамы до того нас довели, прости Господи, что мой муж, литовец, то есть человек дважды антисоветский, сказал однажды после того, как у нас была одна из них: «Знаешь, я начинаю понимать Октябрьскую революцию». Они были нравные, они меня на части рвали, они во дворе у Шпиллера мне говорили: «Ты пойдешь со мной, а не пойдешь с этой Вениаминовной!». Вениаминовну они дружно не любили, как какую-то странную.
— А за что?
— Она странная. Это были дамы, действительно настоящие дамы: хорошо одетые, томные, верующие. Но средних лет, моложе, чем я сейчас. А некоторые, может, и такие. Были даже и старше, одна была такая, Елизавета Алексеевна. Но она как раз была с каким-то эзотерическим оттенком и туда особо не ходила и была занятнее их. Но я всегда боялась эзотерических оттенков. Но, в общем, это дамы пятидесятых годов, иммигранты, которые были настоящие барыни. Здесь это повыветрилось, и чтобы сохранились настоящие барыни, нужны были какие-то чудеса. Вениаминовна отвечала им тем же.
Но это все очень тяжело выносить. Потому что я молоденькая металась между ними… И это важно не потому, что я лишний раз пострадала, какая-то дама меня тащила. А важно это потому, что в московской православности людей традиционно православных — такого обрядового, бытового и привычного плана — было несопоставимо больше, чем хоть отдаленно евангельского. И это меня очень травмировало. Это действительно так. Это может быть хорошо, может быть и плохо. Некоторые любят, говорят: «Ах, какая эстетика, как прекрасно!». Это дало им возможность сохраниться от советской власти. Пожалуйста, я понимаю, не хочу ничего… Но ничего особенного библейского и евангельского в них не было. Напротив, они даже как-то возмущались, если я что-то такое говорила невпопад. Это, в общем, так.
Священник Александр Мень
— А как появилась та молодежь, новые люди?
— Молодежь появилась без меня. Я была в Литве и на свое счастье познакомилась в 65-м году летом с отцом Александром Менем. Я приезжала очень часто, мои родители жили здесь, и я для московских издательств переводила. Поэтому я приехала и летом познакомилась с отцом Александром. В то же самое лето я увидела по-видимому Шуру Борисову, несомненно Женю Барабанова и Мишу Меерсона. А может быть и Сашу Юликова, но не уверена. Саша был очень тихим человеком, занимался рисованием и в церковь ходил, но мог и не быть, может, с семьей был на даче.
А вот Миша и Женя были очень активные. И вот они мне предъявили уже религиозное возрождение в чистом виде. Потому что это были люди, которые действительно возрождали тут что-то.
— Что они из себя представляли?
— Михаил Меерсон-Аксенов и Евгений Барабанов. Михаил был тогда Аксенов по матери, фамилия «Меерсон» как-то мешал бы бедному Мише в аспирантурах или я не знаю в чем. Так что сейчас он Меерсон или Меерсон-Аксенов в Америке, а тогда был Аксенов.
Так вот Миша Аксенов и Женя Барабанов знали отца Александра уже несколько лет. Они были после Александра Борисова первые его… Я могу спутать, но вообще они из тех, кто был к нему близок. Александр учился в одном классе с Павлом, братом отца Александра, а это были его приятели. Не из этой школы, но откуда то, моложе немножко. И он их привел к отцу Александру, где они быстро обратились и были чрезвычайно пылкие христиане. Но у них совершенно разный нрав. Женя был очень серьезный, тогда такого иноческого толка, хотя собирался жениться и в результате женился. Читал что-то из Святых Отцов, что не очень было распространено.
Мы читали «Русское религиозное возрождение» и, естественно, Библию и Евангелие, но мы их и раньше читали, во всяком случае, я. А тут уже несколько лет, в шпиллеровские времена, мы стали читать Флоренского, Бердяева — много что. Это все ходило еще при Шпиллере. Эти дамы откуда-то получали, сам он давал. Он мне подарил «Столп и утверждение истины», откуда-то мы брали Бердяева. Его не очень еще хранили, можно было выписывать журналы, где Бердяев есть, какие-то дореволюционные. Просто не думали, что кто-то будет этим интересоваться. Я помню, как я сама в Ленинке что-то взяла и читала. Может быть, «Русский путь».
Потом начались перепечатки. И для меня община отца Александра началась с 65-го года. Тогда я не разрывалась отнюдь, он очень приветствовал то, что я пасусь у ксендзов. На это меня благословил как раз Шпиллер, как ни странно, отнюдь не экуменист. Ему казалось, что это очень хорошо, что там живая церковная жизнь…
С Р.А.Минлосом, дочерью Марией с котом Кешей, В.И.Кейданом. Москва, Матвеевская ул., 1973. Фото В.И.Кейдана
— Это было в Литве?
— Да. Как было с отцом Всеволодом (Шпиллером — прим. ред.)? Или дамы там стоят, или я лично к нему прихожу в такую башенку, там исповедуюсь заранее, с вечера, после всенощной к нему ходили, сидели долго там. Не так, как полагается — стоя, а просто у него в комнатке. А утром причащались. Так он завел, чтобы это не мешало никому, чтобы время не уходило в храме, и так далее. А, может быть, еще и потому, что присмотрелись, что люди интеллигентные с ним разговаривают и немножко его прижали. Он очень старательно это обходил. Он же тоже иммигрант.
А у отца Александра мне тогда очень понравилась такая живая жизнь. Тоже оказалось, что эти мальчики что-то печатают, перепечатывают, все время что-то распространяется, читается. А у меня был Честертон. Я тогда много переводила Честертона. Я дала им Честертона, он мигом разлетелся и стал распространяться.
В 66-м году мы с отцом Александром сидели и обсуждали план самиздата, что бы нам такое издавать. Он приехал к нам в Вильнюс, я написала какую-то маленькую брошюрку про Терезу старшую, но она пропала, и я ему дала просто несколько листков, может, десять, с крохотными из нее кусочками.
И там была очень живая жизнь. Она была живая, но почти безлюдная. Там если было 10 человек-то это спасибо. В 68-м году появилась Светлана Долгополова, которую Вы видели. Просто трудно даже сказать, потому что сейчас уже путается, кто в 70-е пришел, а кто тогда.
— А как вообще там появлялись люди? Откуда?
— Промыслительно появлялись — кто как. Эти мальчики через Шуру, Шура с Павлом, а потом каждый каким-нибудь своим неожиданным путем. Кто-то где-то услышал, с кем-то познакомился и побежал туда.
— Паутинкой.
— Да-да, как-то это бежало само, как огонь распространяется. И до 72-го года примерно шло так. Потом я задним умом вспомнила, что мы очень заметили 72-ой год. Весной 72-го года, по-моему, Мишка где-то начесал, но получилось, что пришел целый круг молодых людей. Не исключено, что тогда пришел Никифоров, но не знаю. Я его помню с 74-го.
Тогда пришли Сабуров, Миша Аравно, Сережа Рузер. Такие мальчики, кроме Сабурова — это густо еврейские мальчики, которые сионисты, которые с Меликом Агурским общались. Сережа стал потом библеистом и тогда преподавал дома гебраистику. Но обратились они в христианство. Один из них стал иудаистом, Миша уже уехал, а Сережа, по-моему, нет -, может быть принадлежит к общине Иакова, есть такая, но этого я не знаю, я не спрашивала, когда была у них в гостях.
Так что опять же, это было все живое и на уровне молодых. Это были мальчики, которые родились примерно в 50-м году, в 72-м им было примерно 22. Вот такие молоденькие. И тогда же, в 72-м, пришел Иммортель (прозвище — прим. ред.), Андрей Бессмертный, который стал очень близким помощником отца. И тогда же, в 72-м, уже начались катехизацонные группы, потому что Миша уехал в конце 72-го, а я ездила в Коньково-Деревлёво к нему, он вел первую группу, которая только была.
Если я чего-то не пропустила, то первую группу вел Миша Аксенов. Может быть, что-то вел Барабанов, но не думаю, потому что Женя был скорее теоретик, богословствующий искусствовед и искусствоведствующий богослов. Очень серьезный, склонный к молчальничеству. Помню, однажды мы приехали из храма в Семхоз после какого-то праздника, очень усталые, и я села на крыльцо. И он, на 15 лет меня моложе, сказал: «Натали, встаньте с крыльца, что у Вас за богемные привычки! Вы же православная женщина, а не богемная не знаю кто». Я, дрожа, встала, думаю — какие мальчики!
Александр потом не поддерживал таких настроений. Во всяком случае Женя был исключительно серьезен. Это я говорю не в насмешку, действительно это было так. Миша — нет, Миша был добряк, который бегал и всем помогал, очень много делал добрых дел, немножко такой детский. А Женя был очень серьезный, и если вообще слова правый и левый сохранили какое-то значение, то он был правый. Не в нынешнем смысле, что буржуазный, а в смысле, что ближе к фундаментализму. Он был явственно правее Александра.
С Рамунасом Янулайтисом, сыном Томасом, дочерью Марей, Модестасом Янулайтисом. Литва, Титувенай, 70-е. Фото Кястаса Аугустинаса Янулайтиса
— А Вы бывали в этой катехизационной группе, как сам процесс катехизации проходил?
— Я у Миши только была, больше не была. Миша читал Евангелие. Что другие делали — я не знаю. Читал Евангелие и медленно объяснял, разбирал. Но это была катехизация для продвинутых, это всё-таки были люди, которые что-то знали. Я никогда в жизни не была на группе, где приходят люди, которые только слышали, что есть Бог. И не вела, потому что хуже меня преподавателя быть не может. Отец не поручал мне преподавать, зная, что из этого ничего выйти не может.
— Вот эти катехизационные группы — это прообраз тех евангельских групп, которые сейчас раскиданы по всей Москве?
— Да-да, но их было больше. Их было очень много. Никто и никогда их не считал, держали их в памяти. Каждая была непосредственно завязана на отца Александра. Когда я рассказываю, получаются совсем какие-то народовольцы. Это совсем так не выглядело. Это совсем не выглядело сопротивлением. Исходили из Бога, из того, что надо говорить о Боге, а совсем не из того, что надо создавать какие-то ячейки.
Интересно то, что форма очень сильно влияет на содержание. Уже к 75-ому году был перелом. В 72-м были очень искренние молодые ребята, а в 75-ом было уже немыслимое количество народу, очень много людей с какими-то эзотерическими верованиями, много немолодых женщин, которые их не оставляли и пытались сделать какую-то кашу из всего этого. Очень много людей психически нездоровых появилось. Этого всего раньше не было, если не считать того, что все мы достаточно нездоровы. Кроме Александра, человека, выросшего при советской власти и психически здорового, я просто не видела, и, по-видимому это невозможно, это чудо, что он таким был. В Литве возможно, а в России не было. И, наверное, до определенного возраста и сейчас нет.
Но я имею в виду сильно шибанутых, совсем уже. Это новое свойство — крайне замкнутые на себе, не совсем нормальные, со всеми эзотеризмами люди — появилось, на моей памяти, в 75-м году. Но я не знаю, потому что, наверное, у него это и раньше было, просто я заметила тогда.
На Пасху мы со Светой или еще кем-то заметили, что появилось много незнакомых лиц. И какой-то другой стал дух. Но и этого мало. Было еще то, что отец называл «игра в индейцев». Приходили люди, которые увлекались самим процессом антисоветских ячеек, а не тем, что мы хотим говорить о Боге и обращать людей. Вот эта штука произошла примерно тогда, к концу первой половины 70-х годов.
— Какие-то неприятности с органами были в приходе?
— Они все время были. Его обыскивали регулярно, других — нет, но все ходили так. Считалось, что ходить туда очень опасно, потому что всех там смотрят, какие-то есть стукачи и так далее. Но меня очень пленил отец Александр, когда я была первый раз у него в гостях, тем, что Наталья Федоровна сказала ему: «Папуха, вот говорят, такого-то не надо принимать». А он сказал: «Ой, тут разве разберешь. Стукач, не стукач — пускай ходят». И так замечательно рукой сделал.
Тогда был полный психоз. Тогда приходили люди в дом и прыгали. Мой приятель один, литовский, прыгал, потому что он слышал, что если прыгать, то эти штуки выключаются.
— Микрофоны?
— Да. Он сильно прыгал. Снимали трубку, заворачивали бумажкой, приспосабливали циферблат. Это очень надоедало, потому что это не уменьшало страх, а поворачивало туда. И когда я примерно в те же годы познакомилась с отцом Станиславом Добровольским, то ли мы про это говорили, то ли про что, и он сказал: «Много чести им, чтобы столько о них думать!».
Он не считал это нужным. Он считал, что Бог поможет как надо, а это только очень тяжелая истерия. Вечно друг друга все обвиняли, подозревали. Среди моих друзей такого не было, но в принципе этого было очень много. И то, что отец Александр так полагался на волю Божью и считал, что он делает дело, а там уже как будет — это главное в нем. Он всегда думал, что он делает дело, а остальное приложится. Очень мне это понравилось.
Конечно, очень большой перелом произошел между 72-м и 75-м годом, это был уже совсем другой приход. Тем более, что он и стал другой. В 70-м году он переехал в Новую Деревню, а раньше была Тарасовка.
Надо сказать, что именно тогда, в ранний период, когда я бывала много в Москве (я уже в Литве не жила, я в конце 69-го года вернулась), начались очень бурные самиздатские дела. Точнее, не начали, а стали у Струве печататься.
Здесь была такая Ася Дурова, она написала свои воспоминания, Вы можете о ней прочитать. Я с ней не общалась, некоторые общались. Отец не любил, чтобы с ней общались. Он считал, что чем меньше она видит здесь народу, тем лучше. Но она брала эти штуки. Отец считал, что если у нее будет что-то вроде салона или она будет ходить туда, где много народа, то это очень быстро накроется и будут большие неприятности у всех.
Москва, Матвеевская ул., 1973. Фото В.И.Кейдана
Она общалась с Барабановым и его женой, они лично дружили, но она книжку издала, это можно все прочитать. И она возила эти штуки — видимо, книги отца Александра и так далее. Это как бы шло само собой, никто об этом специально не думал. Молились, чтобы не было обысков, боялись очень, конечно. Я, уже не первой молодости, боялась больше. Ребята боялись меньше, совершенно не пережив тех страшных лет. И как бы даже совсем не боялись, и бравировали, что приводили к довольно грустным последствиям.
Но не в этом суть, а в том, что началась «игра в индейцев». Стали ставить во главу угла не то, что они хотят помочь людям запутавшимся, зашедшим в тупики тем, что говорить им о Боге, а что они делают какое-то дело. Я сейчас сама сказала, что Александр делал дело, но это в другом смысле, а они считали, что делают дело какое-то идеологическое, социально, политическое. Вот так.
Я это не люблю, мне казалось, что люди портились. Но что чувствую я — не имеет значение, а имеет значение, что чувствовал Александр. Я вообще такое асоциальное создание, чего там с меня спрашивать. Спрашивать можно, но мои мысли не так уж важны. Важно то, что Александр этого не любил. Сергей Лёзов потом его обвинял в этом, что он создавал искусственную среду, как бы уводя от советской власти, а не борясь с ней. Можно сказать и так. Но он не считал, что надо обернуться к ним и все время думать о них. Он считал, что он выводит в пространство, где человек может вырваться от них, в конце концов.
— Какой-то круг, где этой власти не было, да?
— Да. И его знаменитая фраза «Мы и сейчас свободны», конечно, имела в виду не то, что он завышал мнение о 70-х годах, он был очень мрачного мнения о них, гораздо более мрачного, чем сейчас многие могут даже представить. Действительно, это годы были невероятной тяжести и мрачности, просто невыносимые. Он просто когда мог, жил в другом слое жизни. И очень хотел, чтобы другие люди тоже жили там.
Я помню, в 75-м году я сидела у него в комнатке и говорила: «Отец, не могу!». У меня была такая проблема, что уезжали мои близкие друзья один за другим, одна семья за другой. А я уехать не могла, потому что я понимала, что просто убью своих родных тем, что они расстанутся с внуками. И тем, что папа, который был космополитом, который всю жизнь пропахал при советской власти и когда-то при ней даже стал не первым, но хоть каким-то полуторным учеником, а потом сверзился оттуда, — это будет для него так страшно, что он просто умрет, не сможет жить от страха, что у него уехала дочка. И он станет изгоем, а он бы этого не вынес. Он и так им был отчасти, а так стал бы совсем изгоем.
И вот я очень страдала. Но как-то я еще тянула, но когда уехали к 75-му уже все… Вообще, не все, отказники только сидели, а реально — все. Я сказала Александру, что я не могу, что я просыпаюсь в луже слез. Правда, просыпалась и во сне плакала. Он сказал: «Смотрите, воробей идет какой то, кошка, зима, что-то сверкает, блистает. Бог держит нас, сколько чудес — живите этим, сколько можете». Если это эскапизм, то — пожалуйста.
Потом я сама стала все меньше ездить в Новую Деревню. Во-первых, потому что сама становилась старше и много болела, и дети уже были большие подростки, надо было с ними крутиться и много работать, и в самиздате. Я работала и делала сначала все, что нужно для платы, а потом уже садилась и делала книги Льюиса. В 70-х годах уже шли книги Льюиса. Не только, еще всякие были — «Томасина», детские какие-то. Я жила в Матвеевском, это полтора часа до вокзала и часа два еще до церкви, значит в 6 часов надо уже быть на остановке автобуса, чтобы приехать хоть куда-то когда-то. Это очень тяжело. И конечно, так каждую неделю я уже не могла.
Отец этого и не хотел. Он очень хотел, чтобы ходили в церковь тут. А я ходила и в костел, потому что я уже приспособилась в Литве к своим патерам, как говорила тогда. И очень это любила. Только ли в костел? Наверное, не только. Пока была жива бабушка… Нет, бабушка уже вообще не вставала. Она умерла в 77-м, но я привозила к ней священника, и Александр к ней приезжал. Ей было 90 с лишним лет. Куда-то я ходила.
В общем-то те, кто обратился недавно, все-таки ходили к Александру. Там, конечно, культ-не культ, но было ощущение того, что они ходят именно к нему. А кроме того, они считали, что другие священники стучат, так что они считали, что к ним просто опасно ходить.
Тут появилась община Сандра Риги, которую я знала только косвенно, потому что Сандр ко мне приезжал, мы с ним подружились, но я туда не ездила примерно по тем же причинам: у меня не было ни сил, ни времени, ни здоровья уже для этого. И потом все больше утверждался комсомольский дух во всем этом, все меньше было библейского и евангельского. Не в том смысле, как у бедных дам или как у роскошных певиц, а в том смысле, что это было такое как бы общественное дело.
— А «бедные дамы» там были?
— Дамы тоже там были. Они не занимались этим. Они в группы ходили катехизационные, и то не знаю, насколько бурно. Они очень индивидуальные были все дамы. Но дам-то можно было глубоко жалеть, потому что когда я говорила отцу, что какая-то дама меня доводит… Они были страшно вцепчивые. Они могли звонить и говорить по 4 часа, потому что, как правило, это были какие-то совершенно одинокие женщины, зашедшие в личные тупики, разочаровавшиеся во всем, схватившиеся за астрологию или что-то еще, приехавшие к отцу, потому что это тоже «этакое», убеждавшие его, что это все хорошо.
С о.Александром Борисовым, о. Владимиром Лапшиным, С.А.Коначевой, о. Георгием Чистяковым. Москва, Общедоступный православный университет, основанный о. Александром Менем, 1995
А отец, надо сказать, никогда не дергал человека. Поэтому его пресловутый либерализм — это не выдумка, а нечто вроде проекции его милосердия. Он никогда человека, уши которого в каком-то определенном состоянии, не пытался переучить, не пытался вместить то, что тот вместить не может. Это какая-то католическая практика, в православии так не принято. Трудно сказать, что принято в православии. Какой священник, такое и будет, потому что чистая православная, ангельская традиция почти не существует. Она теплится, но мало таких священников.
Он никогда таким не был, он был скорее библейским человеком. Ощущение было такое, что ты прямо внутри Библии находишься, когда ты с ним. Соответственно, он с каждым обращался так, как тот может. И поэтому попускал часто вещи, которые другие очень осуждали. И если какая-то бедная дама не могла бросить свою астрологию, он просто просил ее, чтобы это не было кумиром, чтобы она не впадала в отчаянье из-за каких-то астрологических вещей. Объяснял всегда, что для верующих и для молящихся людей это все не действительно, это уже не работает. Но верили они в это туго, они хватались за все что угодно.
Опять же, я хочу очень поверхностно рассказать, только чуть-чуть о том, что тогда в Новой Деревне задевало его, и очень сильно. Потому что стоит ли рассказывать? Ведь это делали люди, которые были так несчастны, что даже нельзя это описать. Мы сами были очень несчастны, но мы хоть понимали, что это страдание может означать, мы могли посвятить его чему то, молились все время. А как тогда вообще можно было жить, я не могу себе представить. Сейчас все говорят, какое уютное было брежневское время. Мне это непонятно. Всё равно, что когда говорят, как хорошо было в лагере или на фронте. Просто мне непонятно. Там я еще могу понять, что какое-то чувство единства, чувство дела, чувство возвышенности, мало ли чего. А тут я просто ничего не могу понять. Как будто тебя опустили в болото, и ты без трубочки там сидел.
Новая Деревня дико расплодилась. Я уехала в 79-м году опять в Литву и прожила там четыре с половиной года по просьбе детей, которым тут было тяжко, и они попросили меня обменять квартиру на Литву и уехать туда. Я уехала, и это было очень промыслительно, потому что уже совершенно невыносимые годы, первую половину 80-х, я провела в относительно человеческой стране. Там свои дела, там я сразу познакомилась с доминиканцами, я их знала чуть-чуть и здесь, но это другой разговор.
Я приехала в 84-м, в самый разгар дела Никифорова (католический священник Владимир Никифоров – прим.ред.). Оруэлл предсказал все неверно, но то, что этот год отмечен, — это как раз верно. Это без всякого сомнения был год, когда мы уже не просто в болоте сидели, а в раскаленном болоте. Это нельзя было вынести совсем. Тогда происходили все эти вызовы и допросы по делу Никифорова.
Католический священник Владимир Никифоров. Фото: bbc.co.uk
— Расскажите про отца Владимира Никифорова.
— Я просто его люблю. Я очень люблю этого человека, мы с ним дружили с самого начала. Я с ним познакомилась близко в 74-м году летом, в Новой Деревне. Когда Женя Барабанов от отца резко отошел в 73-м году — это частности, это надо в их дела окунуться, он сам может объяснить, как и почему, я не заглядывала в это, не знаю. Я рассказываю, что он был такой фундаменталист, а он перекинулся в сверхлибералы, для которого Бердяев и то слишком мракобес. Я это могу понять, и то, и другое, и отец мог понять. Не об этом будем говорить.
Отец по-видимому планировал сделать своим ближайшим человеком Женю, а Женя отошел, просто перестал туда ездить после очень тяжелых вызовов, очень опасная ситуация была для Жени, когда буквально на волос мимо посадки прошел. С ним что-то очень случилось такое, и он резко изменился. Изменился во всяком случае в том смысле, что не стал туда ездить.
То ли уже был, то ли появился молодой математик Володя Никифоров, который с женой поселился в Новой Деревне. И хотя у них был квартира в Москве, и он работал, иногда оставался в деревне и ездил утром на работу оттуда, но вообще летом там жил. Он стал помощником отца. Он совсем другой был — очень тихий, смирный. В отличие от Жени, он не собирался быть крупным деятелем, а просто служил отцу. У Жени были все основания к тому — человек необычайно даровитый, образованный и так далее. А Володя был математик, считал, что его профессия отношения к этому не имеет, просто истово служил отцу, за что был прозван Канцлером. Он такой — невероятно аккуратный.
Я к ним ездила иногда, у них была кошка Коша. Я помню, как однажды жена Володи, Тамарочка, звонит и говорит: «Натали, молитесь сейчас Франциску, Кошу везем на операцию, будем ее стерилизовать» и так далее. Очень трогательная была дружба с Францисками, кошками, томасинами. Как раз я переводила «Томасину» в 75-м году, они были первые, кому я ее подарила, хотя у них не было детей, к их большому огорчению. Мы тогда дружили, виделись не так уж часто, но все-таки Володя ко мне часто заезжал, мы сидели и разговаривали. Он много хотел понять, знать, очень много учился, очень прилежный и положительный человек.
А потом, когда я была в Литве, отец Евгений Генрих, который туда приезжал и жил у нас, сказал мне, что его посадили. Конечно, начались сплошные молитвы. А когда я вернулась сюда, то уже верила остракизму. Поговаривали о том, что он всех сдал, гад, негодяй и так далее. В очень, мягко выражаясь, не христианских выражениях, а в выражениях политических кружков. Так вполне могли думать социал-демократы или эсеры, а христиане вряд ли.
Человек сидит в тюрьме, подписал показания. Во всяком случае, среди неверующих друзей моих, старших, которые возвращались из лагерей в 50-х годах, это было абсолютно не принято. Никто и никогда не считался, кто подписал. Подписывали все. Чудом было, когда не подписывали. Хотя, уже когда они садились, в конце 40-х, никаких пыток не было. Но достаточно чего было — хитростей, отвратительность этих людей, чтобы заставить подписать. Запугивали.
Насколько я знаю о Володином деле, ему угрожали, что будет большой процесс и очень многих людей привлекут. Наверное, они его шантажировали, но, может быть, и нет. Я этих бумаг не видела, а эта охота за ведьмами, особенно в Литве, показала нам, что ничего хорошего из этого не получается. Есть два извода: что он написал им сам и что он только подписывал. Но это не имеет существенного значения, потому что они и так знали все. Если он то же самое написал своей рукой — это очень прискорбно, но ни я там не сидела, ни они не сидели. Во всяком случае, я его просто жалею. Тогда я очень ругалась.
Тут началась перестройка и буквально в первые ее минуты — я лежала в больнице — получила от одного из моих друзей письмо: «Я встретил Иудушку Никифорова в костеле на Пасху и конечно отвернулся». Я пришла в такую ярость, что, просто сшибая капельницы, стала писать ответ. И потом несколько лет ходила как идиотка, меня прощали, потому что это были мои друзья. Но считалось: что с нее взять, что она порет. Как я порола, так и порю, что судить его вправе только тот, кто сидел там 8 месяцев. Я лично не сидела, а что там конкретно было — я не знаю. Я Володю люблю и больше ничего не знаю. Потом мы с ним общались.
— А к нему в общину Вы входили?
— Нет, я была в Литве. Его община действовала тогда, когда я была в Литве. Я собиралась. Всегда, когда я приезжала из Литвы, я привозила какой-то перевод. Мы договаривались, что я приеду на какую-нибудь мессу. Обычно я не успевала. Я старше была гораздо и за все литовское время была у него один раз вместе с Еленой Семеновной. Нет, Елена Семеновна уже умерла. Значит, это было не литовское время, а где-то перед отъездом. Почему-то мне кажется, что с Еленой Семеновной, но этого не может быть, она умерла в том году, когда я переехала в Литву. Что-то там мешается. Значит, ни разу не была.
Но в Литве у меня этих мест было будь здоров, я ходила все время в костел. Даже иногда целый май ходила каждый день, было и так. К Володе просто из дружбы к нему. Но я людей этих знала и тех, кто к нему ходил: Володя Юликов, Саша Хмельницкий — я же их знала. С Сашей познакомилась. А ходили очень многие. В частности, Юлий Анатольевич.
Реальный вред, который произошел, был только один — Юлий Анатольевич был исключен из партии. Больше никому ничего не вменяли. То, что потом случилось с Андреем Бессмертным или с теми, у кого были обыски и кого так сильно припугнули, — это касалось катехизационных групп, а отнюдь не хождения к Никифорову. Вероятно, их про Никифорова спрашивали, но 84-ый год был перед самой волной религиозных посадок, судя по всему, потому что прокатилась волна обысков.
Мне повезло, что я не жила в Москве. Хотя, как выяснилось потом, ко мне пришли люди как санинспекция и ходили по всему дому, что-то ворошили, но это было что-то такое промежуточное. Какие-то тетки отвратительные, которые сказали, что они из санинспекции. Я очень удивилась, очень расстроилась, какое-то такое нарушение всех правил. Тем не менее потом стало известно, мне сказали друзья в Литве, которые где-то прочитали, что санинспекция — это именно это и было. Эти хоть не забирали ничего. А у этих были настоящие обыски и вероятно в следующем году они бы все и сели. А в скорости и отец. Но это уже Бог не попустил.
Лекция в храме Успения Пресвятой Богородицы. Москва, Газетный пер., 30.5.1998. Фото Сергея Бессмертного
Но 84-ый год мне даже описывать противно. Это было абсолютно невыносимо. Я не могу представить, как мы его пережили. Должны были у всех быть инфаркты, у всех поголовно. Потом пошли эти три года до того, как это все религиозное разрешили. Но Александр немножко вздохнул, всех утешал, говорил: «Не обращайте внимания». Масса было людей, которые говорили: «Да что вы, да это все на три минуты, они заманивают, они обманывают», но с той поры все время, не просыхая, мы сейчас слышим и всегда. Но он уже сразу почувствовал, что-то сломалось непоправимо, и всё совсем иначе.
В 86-м году случилась у него неприятность. Не обыск, а статья. В газете «Труд» какая-то мерзопакостнейшая статья, типа «о так называемом отце Александре, который русскую церковь продает американцам», — что-то отвратительное. Но это прошло, не оставив никаких следов. Но его еще какие-то люди спрашивали, не то чтобы вызывали, но беседовали. Очень он к этому привык, для него это уже была рутина. Они и к нему приезжали, и таскали его все это время, сколько я его знаю, с 65-го года.
Ну, а с 88-го начались его последние два года, когда он проповедовал день и ночь. А в деревне уже продыху не было. Были такие разные люди, что уже трудно сказать.
Когда я ходила в церковь в 70-х годах, была тишь да гладь. В костеле какие-то иностранные старушечки сидели, может, польки, я подходила, причащалась, иногда исповедовалась, или изредка ездила к отцу Александру исповедаться. То ли уже был отец Бернар, то ли нет. Кажется, не было, но я еще у Можейко исповедовалась раза два. Там мне никакой общественности не было известно.
Когда я приехала в 84-м году, кроме прочих развлечений этого года меня еще поджидало комсомольское католичество. Я увидела там откуда ни возьмись очень бравых и с чрезвычайно сердитым и поучающим взором молодых людей, которые стали меня спрашивать: «Откуда Вы, собственно?».
— А кто это были?
— Понятия не имею, я их больше не видела. Они пели такими зычными страшными голосами. Один из них что-то сказал мне такое. Ой, я забыла, но что-то в стиле: «Ты не любишь ада», было одно высказывание такое, что «ты не любишь Божьей правды, ты не любишь ада». Так они не говорили, но могли бы сказать запросто. Они были среди православных ребят не потому, что православие лучше или хуже, везде все бывает, а они, видимо, полюбили католичество за его мнимую воинственность, только перемноженную в энную степень. Я таких людей знала — двух-трех в 60-е годы, молодых католиков. Но это совершенно единичные случаи были, одного во всяком случае я знала, который кострами увлекался и так далее. С этими мы не разговаривали.
Я была очень больная после тяжеленного панкреатита, всю зиму болела, еле ходила. Я от них бежала быстрее лани и в костел ходила мало. Наверное, в Брюсовский ходила, я уже не помню. В 84-м так было плохо, что еле помнишь, куда ты ползал. Ездила, конечно, к о.Александру.
Москва, Фортунатовская ул., 2007. Фото В. Ивлевой
— Давайте попробуем поговорить об отце Станиславе.
— Да. Может быть, сейчас я что-то более связное скажу.
— Вообще, кто это такой? Потому что в России всё-таки новым христианам он известен гораздо меньше.
— Да. Я о нем довольно быстро услышала, когда приехала в Литву, но увидела его лет через пять-шесть. В общем, во второй половине 60-х, а не в первой. Поехала то ли с Кястасом Янулатисом, то ли нет. Мы часто ездили с Кястасом, поэтому я не могу сказать: первый раз я была с Кястасом или нет. Кажется, нет. Но с другой стороны, его очень трудно найти. Но это все не имеет существенного значения.
С о.Владимиром Лапшиным. Храм Успения Пресвятой Богородицы. Москва, Газетный пер., 90-е г.
Это человек, который в 48-м году сел и через 12 лет вышел. Я думаю, не через 12, потому что в 60-м году выйти — это удивительно. Как правило, люди выходили от 53-го до 56-го. Это, наверное, какая-то у меня аберрация, что он 12 лет просидел, может, меньше.
Это францисканец, что было довольно редким явлением. Хотя я очень хорошую память сохранила о католических священниках той поры, и действительно они невероятно много мне дали своим искусством исповеди, умением пасторства и так далее. Я просто такого никогда до этого не видела. Православные священники не на этом специализировались. Или искусство пропало. Но известно, что в католичестве это наиболее развито, кроме того я читала очень много всякого и узнала.
Были люди замечательные, например, Сладкявичус, потом я с ним познакомилась, в 83-м году. Но к нему нельзя было ехать, он был в северной деревне, и к нему никого не допускали. Он был архиепископ и почти не служил, но, видимо, служил дома. С ним был связан патер, и обо всем надо было просить Сладкявичуса, поскольку он молитвенник и даже считалось, что экзорцист. Вероятно, так и было.
Был Василий Аускас, замечательный священник, сейчас прелат Василий Аускас, он сеньор, настоятель архикатедры в Вильнюсе. Отец Казимир, к которому я ходила в основном в Вильнюсе. В общем, много прекрасных священников. Отец Миколас Тарвидас. Но такого евангельского духа, как у патера, я не видела ни у кого. Всё-таки такая четкость римская, которая мне была очень нужна, но которую в Евангелии вычитать довольно трудно. Она в другие какие-то обличья облекается. Скажем, стойкость всегда там присутствовала, но чтобы такая четкость — это необязательно.
А патер — просто очень евангельское существо, действительно настоящий францисканец. С притчами, с прибаутками, с жизнью, как притча. С тем, что из него постоянно излучаются поучения, он учит все время и всем, особенно не проповедуя. И он очень детский человек. Кроме того, у него внешность совершенно поразительная. Вам надо иметь его фотографию, потому что синие глаза, крутой высокий лоб и бритая голова — это надо видеть, какой-то детский взор. Улыбка, которая совершенно освещает лицо, лицо меняется и как фонарь освещается. Я такого не видела никогда.
Невероятное количество его мудростей и всяких притч — это надо книжку издавать. Они, как правило, звучат как анекдоты, потому что их пересказываешь с акцентом и получается что-то очень смешное. Предположим, когда он мне ответил, когда я жаловалась, что у нас стали какие-то обряды… Я даже помню, но это не имеет существенного значения. Он спросил меня, чего я хочу. Я стала ему сокращенно излагать Нагорную проповедь. Он сказал: «Наталья, так это же накладно!» Это очень ценное заявление было.
Очень смешные у него были притчи действием. Например, приехали к нему какие-то отсюда верующие. И когда он пошел служить, то какие-то привезенные их знакомые, еще не до конца обращенные, пошли собирать грибы, набрали грибов и потушили картошки с грибами. И когда вернулись из костела те, кто был на службе, то был готов обед. И эти бедные люди считали, что он будет очень рад, что не надо сейчас стряпать, а все готово. Наши, не говоря ни слова, взяли и всю эту сковородку выбросили за окно. И сказали: «В воскресенье надо не грибы искать и жарить, а что-нибудь другое делать». И патер кричал, и бегал, и прыгал.
А притча, в которой я участвовала, была такая. Мы с Кястасом Янулатисом и его женой пошли в какой-то городок, Киркинава или как-то так, за продуктами. Пошли туда, а там даже магазина нет в этой деревушке. Выносили с огородов люди и привозили. Мы пошли туда, лето было, довольно жарко. Мы купили пельменей, по дороге сели выпить пива или чего то, отдохнуть. И заглянули в рюкзак. И в рюкзаке у Кястаса эти пельмени свалялись вместе с бумагой, был какой-то тестяно-бумажный ком.
Жена Кястаса, уставшая от его вспыльчивости, сказала: «Сейчас мы проделаем такой тест. Ты, Кястас, забросил бы мне эти пельмени в голову, если бы я принесла, потом бы каялся. Натали бы ела, давясь, эти пельмени, потом бы жаловалась и плакала, и говорила, что она давно хотела поесть пельменей с бумагой, но потом бы всех проела тем, как она страдает и сидит, обливаясь слезами. А что же сделает патер? К какому полюсу он будет ближе?» Мы, вдохновленные этой задачей, пришли, показали ему эти пельмени и он сказал: «Так будем разлеплять! Отдохните». Мы отдохнули и разлепляли, он сразу нас не посадил. Потом мы сели, накатали из этого, вынув бумагу, новых пельменей, он тоже, и сварили их.
Москва, 2004. Фото Г.Колосова
— Почему к нему столько людей ездило?
— Он очень привлекательная личность. Как говорят харизма, если у кого она и есть, так у него. Если Александр являл собою такого льва из колена Иудина, с таким черным горящим взором и совершенно библейской поступью, то этот — просто сияние Евангелия. Он очень привлекает. Ездить-то ездили, а толку? Когда как. Для многих это много значило, а кто-то грибы выбрасывал. Другая в этом же стиле была история… Всё наше, никакие литовцы этого не делали. Самые обрядоверческие и языческие литовцы никогда таких вещей не делали, они знали, что он таких вещей не любит. Вообще, они не такие инициативные. Они не неофиты, во всяком случае.
Вторая история была, когда поздно вечером вымыли полы и пришли какие-то люди. А там три километра от дороги, где автобус выбрасывает. Остановки нету, просто выбрасывает автобус всех. И по грязи прошли три километра, и вошли в грязных сапогах. Тогда наши сказали: «Нет, мы помыли полы, непорядок, чтобы вы сюда входили». И те ушли поздним вечером. Он был, наверное, в храме. Когда он пришел, он со страшными воплями побежал гоняться за этими, где-то их в поле ловить и привел домой.
Что-то еще, какую-то трогательную историю я про него вспомнила. Как он отцу писал. Они очень друг к другу расположились и полюбили друг друга. Он написал ему: «Как тяжел Ваш пастораций в великом Бабилоне». Он мне дал даже посмотреть письмо, нет ли ошибок. Но эта фраза насчет пасторация мне так понравилась, что я не могла сказать ему. И потом мы все время говорили: «Ну, как пастораций в великом Бабилоне?» Все это можете вообще назвать этим именем: пастораций в великом Бабилоне. У него, конечно, был не Бабилон отнюдь, Литва такой не была.
Очень важно, кажется, с Женей было, но точно не помню, когда кто-то восхитился католичеством, совершенно слюни пустил, а патер сказал: «Католичество, католичество… Где они взяли католичество? Национализмус и язычество!»
Но это все правда. Это тоже дело. Нигде не сказано, что все поголовно должны быть христианами, во всяком случае, церковь очень многогранна. Но то, что он так говорил, — это надо знать. Вся эта наша бодяга, что любой верующий человек, — это ангел, а любой неверующий — негодяй, это просто рядом не лежало. Кстати, у него и по этому поводу было сообщение. Кто-то ругал неверующих, и он сказал: «Так это же святые люди! Я бы был наркоман».
— Это о том, что жить можно только…
— Что жить можно только в Боге. Собственно, я тоже так думаю, иначе непонятно, где брать воздух. Он тоже не понимал и совершенно резонно замечал, что он бы был наркоман.
Сейчас он старенький совсем. Он совершенный ровесник папы, в том же году родился и чуть ли не близко по дням. Поэтому если отсюда высчитывать, сколько ему лет, — 82 или около того. Он ковал, он уходил в кузницу и несколько часов каждый день ковал свои солнышки. У него была медь, привозили медь, и он такие литовские штуки ковал — кресты с ростками, листьями. Вся Литва в них: и на кладбищах стоят, и всюду. Раньше их много делали, такое народное. Он собирал посуду из меди и переделывал ее в это.
— Сколько человек там тогда жило?
— Пять. Две здесь, две далеко, на Жирмунах, и одна отдельно в коммунальной квартире. Филомена с Магдалиной жили на Заречье, Антонина-матушка с Маргаритой жили где-то на Дзуку, практически всегда. Если и были службы на Жирмунах, то я там не была. Думаю, что не было. Мы туда ходили иногда, но редко. И наконец, Катерина, очень старенькая, жила в коммунальной квартире. Она, видимо, не сидела и сохраняла свою комнату в коммунальной квартире.
— А сестра Ромуальда появилась позже?
— Позже, да.
— В каком году?
— Она ездила все время с Зигмундом, поэтому это, видимо, польские какие-то годы, мои. Военное положение в Польше. Они разъезжали с Зигмундом — это были какие-то чудеса.
Москва, Фортунатовская ул., 2007. Фото В. Ивлевой
— Расскажите про отца Зигмунда.
— Да. Появился откуда ни возьмись, вдруг, — совершенно очаровательный, совершенно крестьянского вида. Очаровательный — глупое слово, но к нему другое не применишь. Такой сияющий человек, такой дурачок, который прибыл из Польши и побывал у Папы в Италии. Во всяком случае, в Риме. Как он все это делал, когда границы Польши были закрыты, — пусть мне ответят ангелы. Он схватил Ромуальду, и они поехали в Москву, без чего бы то ни было, без документов. Он в картузе и в виде везущего репу на базар крестьянина. Зачем они туда поехали — я толком не знаю. Кажется, что просто поддержать дух и сказать, что Папа молится. Как сказать, почему? Понятно, почему.
Когда он это делал — это не игра в индейцев была, а потому что человек был весь промоленый насквозь. Видно, что он действительно там живет, где Папа молится. Это уже никакие не индейцы. Я думаю, что это был один из последних моих годов, какой-нибудь 82-83-ий. Но какое-то густое военное положение в Польше. Интересно было бы его спросить, как ему вообще удалось приехать.
— А сестра Казимира на вашей памяти приезжала?
— Нет, не знаю.
— Он один приезжал?
— Один. Он потом приезжал в Москву, когда у меня служили — он приезжал. Это была совсем другая история. Еще не очень было разрешено все религиозное, но всё-таки уже перестройка была, границы были открыты, и не было военного положения.
Это одна из тайн, значительно более приятных, чем тайны, которые не хочется решать — как они услышали всё у Никифорова и так далее. Как они подслушивали? Были разные версии. Что стоит машина и они как-то по стеклам это… Не знаю. Мне не хочется это знать и не хочется об этом думать, противно.
А вот это было бы интересно когда-нибудь выяснить: как он приехал в картузе? Он у них был уже, я пришла. Он не вошел, когда я сидела, а просто я приехала к ним на Дзуку.
Потом он, наверное, уходил, приходил, но когда на Дзуку служили, бывали очень странные вещи. Например, бывало несколько раз, что кто-то звонит во время мессы. Никто не просил никого, но никто не шевелился. Когда месса кончалась, там никого не было, как правило. В дверь звонили. Может быть, это соседей просили проверить, бывает ли это, если бы кто-то открыл дверь. Может, еще что то, я не знаю. Но я очень хорошо это помню. Причем мы настолько уже поднимались над поверхностью земли, что страшно не было.
— Просто внимания не обращали?
— Не обращали внимания. Но мы слышали звонок.
— А в какой момент вообще появился отец Евгений, отец Андрей?
— Это пожалуйста. Отец Андрей и отец Георгий появились в 79-м еще году, когда я приехала в Вильнюс. Меня сразу привели на Дзуку. Кто? Наверное, Николаевна сказала. Я с ней познакомилась, и она сказала: отвезешь туда-то письма или еще что-то. Так что, я пришла почти сразу, как переехала. И в скорости туда приехал отец Георгий. А потом познакомилась с Андрюшей, на улице. То ли он ко мне подошел, то ли что… Но очень скоро.
— Какое первое впечатления от отца Георгия?
— Сейчас я нашла ключ и буду твердо его держать, как граждане Кале, твердо вцепившись в ключ. Не было тогда никаких впечатлений. Мы существовали только в молитве. Стыдно говорить, но я ничего другого сказать не могу — это единственное для меня вообще спасение. Потому что иначе я могу сказать, что-то мне в нем не понравилось, но это будет полной неправдой, я об этом не думала.
Когда уже стали все трое спорить — Женя, Андрюша и Георгий — когда уже появились между ними разницы, а особенно между Женей и Георгием, я к ним очень мало имела отношения. Человечески по умственному складу и по мыслям о том, каким должен быть христианин, мне ближе всех Женя. Но дружили мы в основном с Андрюшей, потому что отец Евгений приезжал, иногда.
— Отец Андрей в Вильнюсе жил?
— Он у меня просто жил, поселился у меня.
— Вот эта история про то, как в одном шкафу висел милицейский мундир…
— Это всё было у меня. Милицейский мундир висел не сразу. Сперва он работал просто где то, не знаю, где связисты работают. А потом непонятно почему… Мария, моя дочь, считает, что он хотел просто проверить, насколько знают. Ему предложили поступить в милицию и проверять эти звонки у машин. И он согласился. Это не очень долго было, но если два года-то это удивительно. Но был такой период, последний наш период, когда действительно висел и орнат, и милицейский мундир.
— Отец Андрей утверждал, что он просто надеялся получить квартиру.
— Да, надеялся получить квартиру. А, вот поэтому пошел? Может быть, а может, еще что-то было, потому что мы жили в страшном напряжении. И когда мы взглядывали вниз, что мы, в общем, делать боялись, то мы жили в страшном напряжении.
Например, была такая история. Приехал отец Евгений и повез какой-то самиздат кому то, священству какому-то. А мы ждали его с ужином. А он очень много ел и любил хорошо поесть, и всегда, когда он приезжал — «курарий» устраивали. Это была специальная такая штука, которая тоже уже скорее к небесам принадлежит.
Грилей тогда почти не было, а в Литве уже были. Вот он сам шел в гриль — на рынке был гриль — покупал двух кур, с перцем и прочим, и огромную банку или томатного сока, или пива. Но больше томатного сока. Он пил пиво, но тогда больше была трехлитровая банка томатного сока. То ли от «курария» осталось что то, то ли что, но во всяком случае, мы ждали его до четырех часов ночи. Испугались так, что нет слов. Мы, конечно, даже уже не очень ждали. Друг друга сидели, подбадривали на кухне.
Мы ночью вообще часто на кухню выходили. Он очень рано служил, каждый день в 7 часов, кроме воскресенья, когда мы туда ехали. И мы на кухне сидели, слушали радио, эти «голоса». А мы жили недалеко от башни, и у нас вообще ничего не было слышно. Такой стоял треск, что иногда говорила: «Я вас умоляю, больше я не могу, я от этого треска сейчас кончусь! Мне уже все равно, что там и где, просто сейчас умру!». Тогда он уходил к себе, запирался, даже подушкой закрывался, но все равно это слушал, потому что он это слушал как наркотики, передачи про Польшу — всякие. «Свобода» там, «BBC» и их передачи.
Так вот мы ночью сидели, сидели, а потом оказалось, что его там накормили ужином, напоили, и он просто заснул. Передать наше счастье словами нельзя. Мы это воспринимали как чудо, хотя чуда никакого не было, потому что с ним вообще ничего не случалось. Если вообще не считать чудом, что их всех не посадили.
— Отец Александр Хауке на вашей памяти приезжал?
— Приезжал. Но не тогда, он приезжал потом, он у меня бывал. Когда отец Александр Хмельницкий у меня служил, они все приходили. И Отец Александр Хауке, и Зигмунд опять.
— А в какой момент, помните, когда в Москве из гостей Норы Николаевны начало формироваться то, что впоследствии стало…
— Нет, не помню. Я это пропустила, я вернулась, когда община была на полном ходу.
— Это был какой год?
— 84-ый.
— Община на полном ходу — это кто?
— Это Ваня, Юлий Анатольевич и Аня.
— А следующий виток уже?
— Следующий виток я уже не очень ходила, потому что в 85-ом году я отказалась дать вечные обеты. Я перестала быть доминиканкой, в общину не входила и три года пропустила. А тем самым я приходила в гости, участвовала в мессах, когда хотела. Меня кто-то вез, Анька говорила — поедем, или приезжал отец Евгений.
Теперь. Как я познакомилась с отцом Евгением? Он приехал к нам просто. Он ездил часто. Познакомились в Москве, не у Норы Николаевны, а у Натальи… Катя такая была и была Наталья, ее мать, забыла. Он там служил. Она сказала: «Поедем, сейчас будет месса, и молодой священник, только что рукоположенный, будет служить». Мы очень сразу свелись, разговаривали. И очень скоро он приехал к нам в Вильнюс и ездил регулярно.
— В каком году появился Вадим Георгиевич?
— Это все уже потом, в перестройку. Это уже в густую перестройку, это к 90-му поближе.
Юлий Анатольевич Шрейдер — мой очень близкий личный друг, поэтому это совершенно отдельный рассказ. Причем не в том смысле, как Володя Никифоров. С Володей Никифоровым мы дружили, потому что оба верим в Бога. И друг другу как-то понравились и привязались. И потом у нас очень много небесного связано.
А с Юлием мы подружились, хотя он-то говорил о Боге день и ночь, и спрашивал меня, и писал мне, но просто потому, что мы давно друг о друге слышали. Математиков я знала, его друзей, Менлоса и Успенского, дружила с ними. И почему-то не знала его. Очень хорошо знала семью его жены. Моя знакомая вышла замуж за брата его жены, я бывала там. Немножко, но знала их очень хорошо. Так что когда мы в гостях встретились у одной математической женщины, то мы уже были как будто бы давно приятели.
Но тут, конечно, надо знать Юлия Анатольевича, его человеческую общительность, обаятельность — он растворял человека. Ты немедленно попадал в такую уютнейшую атмосферу. Мы стали сразу переписываться. Он мне присылал смешные стишки. Про Бога говорил отдельно, но мы бы дружили в любом случае. Тем более что потом, именно в 70-х годах, именно в религиозной части он вдруг подался на костры — что крайне странно для такого добрейшего человека.
— Это тот самый молодой человек, про которого Вы говорили, это он и был?
— Нет-нет, Юлия я молодым не считаю, он мой ровесник. Тот был значительно моложе, но его большой друг. То ли тот его совратил, то ли что. Это был Владимир Сергеевич Муравьев, недавно скончавшийся. Да, я же еще от Муравьевых знала о нем. В общем, со всех сторон я его знала и как будто мы уже дружили до того, как подружились. Но у нас все действия в основном сводились к тому, что мы веселились. Мы ели, пили пиво, гуляли, рассказывали какие-то смешные истории друг другу: он больше, я меньше.
Он с моими детьми легко и быстро познакомился, и что граничит с чудом — очаровал мою маму, которая вообще моих друзей терпеть не могла заранее. И когда я ей, кажется, сказала, что он верит в Бога, она сказала: «Вечно ты выдумываешь!». Но я боюсь, что мне это уже сейчас кажется. Но она могла бы сказать, она его считала совершенно нормальным человеком и таким светским, известным и вообще приличным.
— А кто его привел к Норе Николаевне?
— Не знаю.
— А в храм католический?
— Тоже не знаю. Когда я вернулась из Литвы, он уже был крещеным. Когда я с ним подружилась в 63-м, он крещеным не был. За эти 6 лет он где-то за границей крестился. Но он уже тогда все время про это думал, говорил и искал. Католиком он стал — это понятно. Во-первых, он очень западный человек, человек разума, прилагавший ко всему разум. И вообще католичество тогда, в 60-х, производило на нас какое-то умиротворяющее впечатление своей ясностью, четкостью. Кто блуждал в трех соснах, оказывалось, что все давно разъяснено и вполне в евангельском духе. Просто разъяснено — это не то, такие вещи не принимали, но евангельские вещи разъяснены очень по-человечески, а не так, что мы делали какую-то самодельщину.
Несколько человек, но очень малое количество — Муравьев, Шрейдер, Кястас Янулатис — но он литовец, в Литве он был не один. С Кястасом мы очень дружили, и они подружились с Юликом примерно тогда же. Юлий не был в Литве. Он не приезжал к нам в гости. Все время собирался, но вечно где-то бегая, так и не приехал. Это странно, потому что мои друзья, как правило, хоть раз приезжали и гостили, даже отец Александр приезжал. Вот этого не было.
Сергей Сергеевич Аверинцев
Мы все эти 6 лет проводили довольно весело. Если, когда я познакомилась с Сергеем Сергеевичем Аверинцевым, то наша переписка была скорее трагической, мы эту сторону души в нее вкладывали. А с Юлием мы веселились как какие-нибудь честертоновские герои в более счастливом куске книги.
Мы, собственно, в год его смерти напились на освящении. Не очень напились, но поели и выпили на освящении викариата, и всю дорогу прошли пешком, только что не распевая песни. Это было летом или в конце весны, а скончался он в конце августа.
Всё, что связано с ним, — беспредельно трогательно, но это не религиозные вещи. Мы оказывались там с ним вместе, а дружили мы как-то… Хотя все время просили друг друга о чем-то молиться, молились за дела друг друга и так далее. Знаете, очень странное ощущение. У нас с Юлием было так, как будто мы живем в религиозной стране. У нас никак не связывалось ни с каким противостоянием.
— Может, оно просто было, но не…
— Да, как будто мы в Литве какой-нибудь живем или во Франции, не знаю где.
— Это не было причиной общения, просто вот так.
— Да. Основной причиной было, что просто два верующих человека дружат.
— А общие крестники есть у вас?
— Надо подумать. Могут быть, но надо подумать, я просто не помню. Как раз, когда мы стали общаться в чисто религиозных пределах, получилось плохо. Мы даже с кострами с ним не ссорились, потому что он же все слушает, он же не сердится, когда ему говоришь по-человечески. Я выла из-за этих костров, как не знаю кто. Говорила: «Да Вы с ума сошли! Что Вы, честное слово!». И мы никогда не ссорились. А последние годы, когда были эти трещины здесь и много грустного, мы не ссорились, конечно, но иногда я отпадала и страдала, и думала, что я больше не могу.
— Юлий Анатольевич был временами воинственным, но он был добрым…
— Добрым он был исключительно. Но он был воинственным, и даже очень воинственным, но я никогда с этим не сталкивалась. Я впервые столкнулась в последние годы его жизни, скажем, в последние четыре года. Просто при мне он никогда не был воинственным. Костры — это же чистое умозрение, он в жизни костра не видел и не собирался. Касательно тех, кто в действительности сидел или страдал, всегда был очень добрым. И не потому, что эти сидят от плохих большевиков, а если от нас, хороших католиков, то это уже можно. А просто жалел таких людей.
Но когда я увидела его воинственность — у меня впервые были к нему не то, что недобрые чувства, а усталость. Я уставала. Они звонили все время мне, он звонил и жаловался, ругался, я уставала от этого. И, конечно, я чувствовала себя виноватой, потому что последние годы были не то что омрачены, но немножко уже это существовало.